Неточные совпадения
Под
вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять
с собой, но только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам».
По
вечерам он приносил ко мне наверх из библиотеки книги
с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «Свет в лицах», которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес...
Года через два или три, раз
вечером сидели у моего отца два товарища по полку: П. К. Эссен, оренбургский генерал-губернатор, и А. Н. Бахметев, бывший наместником в Бессарабии, генерал, которому под Бородином оторвало ногу. Комната моя была возле залы, в которой они уселись. Между прочим, мой отец сказал им, что он говорил
с князем Юсуповым насчет определения меня на службу.
Остальное время я скитался по большим почернелым комнатам
с закрытыми окнами днем, едва освещенными
вечером, ничего не делая или читая всякую всячину.
— Нынче на это не обращают внимания, — говорил мне мой отец, — а вот брат Александр — он шесть месяцев сряду всякий
вечер читал
с Офреном Le récit de Théramene [рассказ Терамена (фр.).] и все не мог дойти до того совершенства, которого хотел Офрен.
Теперь вообразите себе мою небольшую комнатку, печальный зимний
вечер, окна замерзли, и
с них течет вода по веревочке, две сальные свечи на столе и наш tête-à-tête. [разговор наедине (фр.).] Далес на сцене еще говорил довольно естественно, но за уроком считал своей обязанностью наиболее удаляться от натуры в своей декламации. Он читал Расина как-то нараспев и делал тот пробор, который англичане носят на затылке, на цезуре каждого стиха, так что он выходил похожим на надломленную трость.
С утра он должен был работать в крепости до
вечера; когда наступала ночь, он брал письмецо Ивашева и отправлялся, несмотря ни на бураны, ни на свою усталь, и возвращался к рассвету на свою работу.
Мы сидели раз
вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя на стопы голосом и рукой каждый стих из Гнедичевой «Илиады», — вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.
В саду было множество ворон; гнезда их покрывали макушки деревьев, они кружились около них и каркали; иногда, особенно к
вечеру, они вспархивали целыми сотнями, шумя и поднимая других; иногда одна какая-нибудь перелетит наскоро
с дерева на дерево, и все затихнет…
Одно из главных наслаждений состояло в разрешении моего отца каждый
вечер раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня была занята и пятидесятилетние люди
с проседью так же тешились, как я.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу
с условием ворот после десяти часов
вечера не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то есть приходить поутру
с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить
вечером, когда никого не было, занимать повествованиями и новостями.
Он прислал А. Писарева, генерал-майора «Калужских
вечеров», попечителем, велел студентов одеть в мундирные сертуки, велел им носить шпагу, потом запретил носить шпагу; отдал Полежаева в солдаты за стихи, Костенецкого
с товарищами за прозу, уничтожил Критских за бюст, отправил нас в ссылку за сен-симонизм, посадил князя Сергея Михайловича Голицына попечителем и не занимался больше «этим рассадником разврата», благочестиво советуя молодым людям, окончившим курс в лицее и в школе правоведения, не вступать в него.
Вечером снова являлся камердинер, снимал
с дивана тигровую шкуру, доставшуюся по наследству от отца, и груду книг, стлал простыню, приносил подушки и одеяло, и кабинет так же легко превращался в спальню, как в кухню и столовую.
В субботу
вечером явился инспектор и объявил, что я и еще один из нас может идти домой, но что остальные посидят до понедельника. Это предложение показалось мне обидным, и я спросил инспектора, могу ли остаться; он отступил на шаг, посмотрел на меня
с тем грозно грациозным видом,
с которым в балетах цари и герои пляшут гнев, и, сказавши: «Сидите, пожалуй», вышел вон. За последнюю выходку досталось мне дома больше, нежели за всю историю.
Недели через полторы после моего взятия, часу в десятом
вечера, пришел маленького роста черненький и рябенький квартальный
с приказом одеться и отправляться в следственную комиссию.
Цынский был на пожаре, следовало ждать его возвращения; мы приехали часу в десятом
вечера; в час ночи меня еще никто не спрашивал, и я все еще преспокойно сидел в передней
с зажигателями.
— А вас, monsieur Герцен, вся комиссия ждала целый
вечер; этот болван привез вас сюда в то время, как вас требовали к князю Голицыну. Мне очень жаль, что вы здесь прождали так долго, но это не моя вина. Что прикажете делать
с такими исполнителями? Я думаю, пятьдесят лет служит и все чурбан. Ну, пошел теперь домой! — прибавил он, изменив голос на гораздо грубейший и обращаясь к квартальному.
Дня через три после приезда государя, поздно
вечером — все эти вещи делаются в темноте, чтоб не беспокоить публику, — пришел ко мне полицейский офицер
с приказом собрать вещи и отправляться
с ним.
С девяти
вечера до восьми следующего дня приходилось сидеть в потемках.
Вечером Скарятка вдруг вспомнил, что это день его именин, рассказал историю, как он выгодно продал лошадь, и пригласил студентов к себе, обещая дюжину шампанского. Все поехали. Шампанское явилось, и хозяин, покачиваясь, предложил еще раз спеть песню Соколовского. Середь пения отворилась дверь, и взошел Цынский
с полицией. Все это было грубо, глупо, неловко и притом неудачно.
Вот
с этими-то людьми, которых мой слуга не бил только за их чин, мне приходилось сидеть ежедневно от девяти до двух утра и от пяти до восьми часов
вечера.
В восьмом часу
вечера наследник
с свитой явился на выставку. Тюфяев повел его, сбивчиво объясняя, путаясь и толкуя о каком-то царе Тохтамыше. Жуковский и Арсеньев, видя, что дело не идет на лад, обратились ко мне
с просьбой показать им выставку. Я повел их.
Вечером был бал в Благородном собрании. Музыканты, нарочно выписанные
с одного из заводов, приехали мертвецки пьяные; губернатор распорядился, чтоб их заперли за сутки до бала и прямо из полиции конвоировали на хоры, откуда не выпускали никого до окончания бала.
На другой день, часов в восемь
вечера, приехал я во Владимир и остановился в гостинице, чрезвычайно верно описанной в «Тарантасе»,
с своей курицей, «
с рысью», хлебенным — патише [пирожным (от фр. patisserie).] и
с уксусом вместо бордо.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто
вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила
с подсвечником в руке.
…Прошли недели две. Мужу было все хуже и хуже, в половину десятого он просил гостей удаляться, слабость, худоба и боль возрастали. Одним
вечером, часов в девять, я простился
с больным. Р. пошла меня проводить. В гостиной полный месяц стлал по полу три косые бледно-фиолетовые полосы. Я открыл окно, воздух был чист и свеж, меня так им и обдало.
Часто
вечером уходил я к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую деву чужбины, и облака рассеивались, на душе мне становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я
с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив последнюю микстуру и намазав последний пластырь, приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом
с селедкой (от нем.
Приехав часов в девять
вечером в Петербург, я взял извозчика и отправился на Исаакиевскую площадь, —
с нее хотел я начать знакомство
с Петербургом. Все было покрыто глубоким снегом, только Петр I на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты на сером фонде. [основании (от фр. fond).]
Жену я застал в лихорадке, она
с этого дня занемогла и, испуганная еще
вечером, через несколько дней имела преждевременные роды. Ребенок умер через день. Едва через три или через четыре года оправилась она.
Когда мы поздно
вечером выезжали из города, ямщик осадил лошадей против гостиницы, и тот же Гибин подал мне на дорогу торт величиною
с колесо…
Раз воротился я домой поздно
вечером; она была уже в постели; я взошел в спальную. На сердце у меня было скверно. Филиппович пригласил меня к себе, чтоб сообщить мне свое подозрение на одного из наших общих знакомых, что он в сношениях
с полицией. Такого рода вещи обыкновенно щемят душу не столько возможной опасностью, сколько чувством нравственного отвращения.
Как-то
вечером Матвей, при нас показывая Саше что-то на плотине, поскользнулся и упал в воду
с мелкой стороны. Саша перепугался, бросился к нему, когда он вышел, вцепился в него ручонками и повторял сквозь слезы: «Не ходи, не ходи, ты утонешь!» Никто не думал, что эта детская ласка будет для Матвея последняя и что в словах Саши заключалось для него страшное пророчество.
Ховрина звала его раз на
вечер, Галахов поехал
с нами слушать «Линду ди Шамуни», после оперы он заехал к Шевалье и, просидев там часа полтора, поехал домой, переоделся и отправился к Ховриной.
Один из последних опытов «гостиной» в прежнем смысле слова не удался и потух вместе
с хозяйкой. Дельфина Гэ истощала все свои таланты, блестящий ум на то, чтоб как-нибудь сохранить приличный мир между гостями, подозревавшими, ненавидевшими друг друга. Может ли быть какое-нибудь удовольствие в этом натянутом, тревожном состоянии перемирия, в котором хозяин, оставшись один, усталый, бросается на софу и благодарит небо за то, что
вечер сошел
с рук без неприятностей.
В Коус я приехал часов в девять
вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый
вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я
с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.
На пароходе я встретил радикального публициста Голиока; он виделся
с Гарибальди позже меня; Гарибальди через него приглашал Маццини; он ему уже телеграфировал, чтоб он ехал в Соутамтон, где Голиок намерен был его ждать
с Менотти Гарибальди и его братом. Голиоку очень хотелось доставить еще в тот же
вечер два письма в Лондон (по почте они прийти не могли до утра). Я предложил мои услуги.
В одиннадцать часов
вечера приехал я в Лондон, заказал в York Hotel'e, возле Ватерлооской станции, комнату и поехал
с письмами, удивляясь тому, что дождь все еще не успел перестать.
С ним-то в воскресенье
вечером, 17 апреля, явились заговорщики в Стаффорд Гауз и возле комнаты, где Гарибальди спокойно сидел, не зная ни того, что он так болен, ни того, что он едет, ел виноград, — сговаривались, что делать.