Неточные совпадения
Внутренний результат дум о «ложном положении» был довольно сходен с
тем, который я вывел из разговоров двух нянюшек. Я чувствовал себя свободнее от общества, которого вовсе не знал, чувствовал, что, в сущности, я оставлен на собственные свои
силы, и с несколько детской заносчивостью думал, что покажу себя Алексею Николаевичу с товарищами.
А покамест в скучном досуге, на который меня осудили события, не находя в себе ни
сил, ни свежести на новый труд, записываю я наши воспоминания. Много
того, что нас так тесно соединяло, осело в этих листах, я их дарю тебе. Для тебя они имеют двойной смысл — смысл надгробных памятников, на которых мы встречаем знакомые имена. [Писано в 1853 году. (Прим. А. И. Герцена.)]
… А не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, вытащи его не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и не встретился с Ником или позже, иначе, не в
той комнатке нашего старого дома, где мы, тайком куря сигарки, заступали так далеко друг другу в жизнь и черпали друг в друге
силу.
Мой отец по воспитанию, по гвардейской службе, по жизни и связям принадлежал к этому же кругу; но ему ни его нрав, ни его здоровье не позволяли вести до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в противуположную крайность. Он хотел себе устроить жизнь одинокую, в ней его ждала смертельная скука,
тем более что он только для себя хотел ее устроить. Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые
силы портили нрав, делая его тяжелым.
Разумеется, мой отец не ставил его ни в грош, он был тих, добр, неловок, литератор и бедный человек, — стало, по всем условиям стоял за цензом; но его судорожную смешливость он очень хорошо заметил. В
силу чего он заставлял его смеяться до
того, что все остальные начинали, под его влиянием, тоже как-то неестественно хохотать. Виновник глумления, немного улыбаясь, глядел тогда на нас, как человек смотрит на возню щенят.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно больным. Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер был другой, но он сам был
тот же, одни физические
силы изменили,
тот же злой ум,
та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел свое прежнее кочевье в старом доме и делал комиссии.
Атеизм Химика шел далее теологических сфер. Он считал Жофруа Сент-Илера мистиком, а Окена просто поврежденным. Он с
тем пренебрежением, с которым мой отец сложил «Историю» Карамзина, закрыл сочинения натурфилософов. «Сами выдумали первые причины, духовные
силы, да и удивляются потом, что их ни найти, ни понять нельзя». Это был мой отец в другом издании, в ином веке и иначе воспитанный.
Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать к «Яру». У меня был золотой, и у Огарева около
того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne, [уху на шампанском (фр.).] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в
силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.
Детский либерализм 1826 года, сложившийся мало-помалу в
то французское воззрение, которое проповедовали Лафайеты и Бенжамен Констан, пел Беранже, — терял для нас, после гибели Польши, свою чарующую
силу.
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не
те. Я знаю это, но не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий, что на новые недостает
сил. Смотрите, вы ни слова не говорите Ваде об этом, он огорчится, будет меня уговаривать… вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб я молчал.
Года за полтора перед
тем познакомились мы с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава оставалась при нем. Он служил и имел большую
силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
«Ты, мол, в чужой деревне не дерись», — говорю я ему, да хотел так,
то есть, пример сделать, тычка ему дать, да спьяну, что ли, или нечистая
сила, — прямо ему в глаз — ну, и попортил,
то есть, глаз, а он со старостой церковным сейчас к становому, — хочу, дескать, суд по форме.
Я веселее вздохнул, увидя, что губернатор и прокурор согласились, и отправился в полицию просить об облегчении
силы наказания; полицейские, отчасти польщенные
тем, что я сам пришел их просить, отчасти жалея мученика, пострадавшего за такое близкое каждому дело, сверх
того зная, что он мужик зажиточный, обещали мне сделать одну проформу.
«Я не стыжусь тебе признаться, — писал мне 26 января 1838 один юноша, — что мне очень горько теперь. Помоги мне ради
той жизни, к которой призвал меня, помоги мне своим советом. Я хочу учиться, назначь мне книги, назначь что хочешь, я употреблю все
силы, дай мне ход, — на тебе будет грех, если ты оттолкнешь меня».
В
силу кокетливой страсти de l'approbativité [желания нравиться (фр.).] я старался нравиться направо и налево, без разбора кому, натягивал симпатии, дружился по десяти словам, сближался больше, чем нужно, сознавал свою ошибку через месяц или два, молчал из деликатности и таскал скучную цепь неистинных отношений до
тех пор, пока она не обрывалась нелепой ссорой, в которой меня же обвиняли в капризной нетерпимости, в неблагодарности, в непостоянстве.
Меня стало теснить присутствие старика, мне было с ним неловко, противно. Не
то чтоб я чувствовал себя неправым перед граждански-церковным собственником женщины, которая его не могла любить и которую он любить был не в
силах, но моя двойная роль казалась мне унизительной: лицемерие и двоедушие — два преступления, наиболее чуждые мне. Пока распахнувшаяся страсть брала верх, я не думал ни о чем; но когда она стала несколько холоднее, явилось раздумье.
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже написал мелом до половины мой вензель; боже мой, моих
сил недостает, ни на кого не могу опереться из
тех, которые могли быть опорой; одна — на краю пропасти, и целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю,
силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя не видно; но одно воспоминание — и душа встрепенулась, готова снова на бой в доспехах любви».
Пятнадцать лет было довольно не только чтобы развить
силы, чтоб исполнить самые смелые мечты, самые несбыточные надежды, с удивительной роскошью и полнотой, но и для
того, чтоб сокрушить их, низвергая все, как карточный дом… частное и общее.
Ее растрепанные мысли, бессвязно взятые из романов Ж. Санд, из наших разговоров, никогда ни в чем не дошедшие до ясности, вели ее от одной нелепости к другой, к эксцентричностям, которые она принимала за оригинальную самобытность, к
тому женскому освобождению, в
силу которого они отрицают из существующего и принятого, на выбор, что им не нравится, сохраняя упорно все остальное.
Во всем этом является один вопрос, не совсем понятный. Каким образом
то сильное симпатическое влияние, которое Огарев имел на все окружающее, которое увлекало посторонних в высшие сферы, в общие интересы, скользнуло по сердцу этой женщины, не оставив на нем никакого благотворного следа? А между
тем он любил ее страстно и положил больше
силы и души, чтоб ее спасти, чем на все остальное; и она сама сначала любила его, в этом нет сомнения.
Но что же доказывает все это? Многое, но на первый случай
то, что немецкой работы китайские башмаки, в которых Россию водят полтораста лет, натерли много мозолей, но, видно, костей не повредили, если всякий раз, когда удается расправить члены, являются такие свежие и молодые
силы. Это нисколько не обеспечивает будущего, но делает его крайне возможным.
Ну, пришло новое царствование, Орлов, видите, в
силе,
то есть я не знаю, насколько это правда… так думают, по крайней мере; знают, что он мой наследник, и внучка-то меня любит, ну, вот и пошла такая дружба — опять готовы подавать шубу и калоши.
А. И. Герцена.)] общество государственных людей, умерших в Петербурге лет пятнадцать
тому назад и продолжавших пудриться, покрывать себя лентами и являться на обеды и пиры в Москве, будируя, важничая и не имея ни
силы, ни смысла.
Мелкая и щепетильная обидчивость особенно поразительна в Павле и во всех его сыновьях, кроме Александра; имея в руках дикую власть, они не имеют даже
того звериного сознания
силы, которое удерживает большую собаку от нападений на маленькую.
Только
сила карающая должна на
том остановиться; если она будет продолжать кару, если она будет поминать старое, человек возмутится и сам начнет реабилитировать себя…
Дело человеческое состоит в
том, чтобы, оплакавши вместе с виновным его падение, указать ему, что он все еще обладает
силами восстановления.
С посредственными способностями, без большого размаха можно было бы еще сладить. Но, по несчастью, у этих психически тонко развитых, но мягких натур большею частию
сила тратится на
то, чтоб ринуться вперед, а на
то, чтоб продолжать путь, ее и нет. Издали образование, развитие представляются им с своей поэтической стороны, ее-то они и хотели бы захватить, забывая, что им недостает всей технической части дела — doigte, [умения (фр.).] без которого инструмент все-таки не покоряется.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года
тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами
того времени мы обязаны ему. Великая
сила любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то, в глубине души.
Много смеялись мы его рассказам, но не веселым смехом, а
тем, который возбуждал иногда Гоголь. У Крюкова, у Е. Корша остроты и шутки искрились, как шипучее вино, от избытка
сил. Юмор Галахова не имел ничего светлого, это был юмор человека, живущего в разладе с собой, со средой, сильно жаждущего выйти на покой, на гармонию — но без большой надежды.
Развитие Грановского не было похоже на наше; воспитанный в Орле, он попал в Петербургский университет. Получая мало денег от отца, он с весьма молодых лет должен был писать «по подряду» журнальные статьи. Он и друг его Е. Корш, с которым он встретился тогда и остался с
тех пор и до кончины в самых близких отношениях, работали на Сенковского, которому были нужны свежие
силы и неопытные юноши для
того, чтобы претворять добросовестный труд их в шипучее цимлянское «Библиотеки для чтения».
«На дружбу мою к вам двум (
то есть к Огареву и ко мне) ушли лучшие
силы моей души.
Практически он был выражением
того инстинкта
силы, который чувствуют все могучие народы, когда чужие их задевают; потом это было торжественное чувство победы, гордое сознание данного отпора.
А между
тем такова
сила речи сказанной, такова мощь слова в стране, молчащей и не привыкнувшей к независимому говору, что «Письмо» Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию.
Были иные всходы, подседы, еще не совсем известные самим себе, еще ходившие с раскрытой шеей à l'enfant [как дети (фр.).] или учившиеся по пансионам и лицеям; были молодые литераторы, начинавшие пробовать свои
силы и свое перо, но все это еще было скрыто и не в
том мире, в котором жил Чаадаев.
Сознание бессилия идеи, отсутствия обязательной
силы истины над действительным миром огорчает нас. Нового рода манихеизм овладевает нами, мы готовы, par dépit, [с досады (фр.).] верить в разумное (
то есть намеренное) зло, как верили в разумное добро — это последняя дань, которую мы платим идеализму.
Он не острит отрицанием, не смешит дерзостью неверия, не манит чувственностью, не достает ни наивных девочек, ни вина, ни брильянтов, а спокойно влечет к убийству, тянет к себе, к преступленью —
той непонятной
силой, которой зовет человека в иные минуты стоячая вода, освещенная месяцем, — ничего не обещая в безотрадных, холодных, мерцающих объятиях своих, кроме смерти.
Я знаю, что мое воззрение на Европу встретит у нас дурной прием. Мы, для утешения себя, хотим другой Европы и верим в нее так, как христиане верят в рай. Разрушать мечты вообще дело неприятное, но меня заставляет какая-то внутренняя
сила, которой я не могу победить, высказывать истину — даже в
тех случаях, когда она мне вредна.
Все партии и оттенки мало-помалу разделились в мире мещанском на два главные стана: с одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями, с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют
силы,
то есть, с одной стороны, скупость, с другой — зависть.
Потом, что может быть естественнее, как право, которое взяло себе правительство, старающееся всеми
силами возвратить порядок страждущему народу, удалять из страны, в которой столько горючих веществ, иностранцев, употребляющих во зло
то гостеприимство, которое она им дает?
Та сторона движения, которую комитет представлял,
то есть восстановление угнетенных национальностей, не была так сильна в 1851 году, чтоб иметь явно свою юнту. Существование такого комитета доказывало только терпимость английского законодательства и отчасти
то, что министерство не верило в его
силу, иначе оно прихлопнуло бы его или alien биллем, [законом об иностранцах (англ.).] или предложением приостановить habeas corpus.
Но воззрения их, согласные в двух отрицательных принципах, в отрицании царской власти и социализма, в остальном были различны; для их единства были необходимы уступки, а этого рода уступки оскорбляют одностороннюю
силу каждого, подвязывая именно
те струны для общего аккорда, которые звучат всего резче, оставляя стертой, мутной и колеблющейся сводную гармонию.
Разумеется, что при этом кто-нибудь непременно в кого-нибудь хронически влюблен, разумеется, что дело не обходится без сентиментальности, слез, сюрпризов и сладких пирожков с вареньем, но все это заглаживается
той реальной, чисто жизненной поэзией с мышцами и
силой, которую я редко встречал в выродившихся, рахитических детях аристократии и еще менее у мещанства, строго соразмеряющего число детей с приходо-расходной книгой.
…А если докажут, что это безумие, эта религиозная мания — единственное условие гражданского общества, что для
того, чтоб человек спокойно жил возле человека, надобно обоих свести с ума и запугать, что эта мания — единственная уловка, в
силу которой творится история?
Потом я узнал, что простые швейцарские вина, вовсе не крепкие на вкус, получают с летами большую
силу и особенно действуют на непривычных. Канцлер нарочно мне не сказал этого. К
тому же, если б он и сказал, я не стал бы отказываться от добродушного угощения крестьян, от их тостов и еще менее не стал бы церемонно мочить губы и ломаться. Что я хорошо поступил, доказывается
тем, что через год, проездом из Берна в Женеву, я встретил на одной станции моратского префекта.
В этом отрицании, в этом улетучивании старого общественного быта — страшная
сила Прудона; он такой же поэт диалектики, как Гегель, — с
той разницей, что один держится на покойной выси научного движения, а другой втолкнут в сумятицу народных волнений, в рукопашный бой партий.
Политическая деятельность не составляла ни его
силы, ни основы
той мысли, которую он облекал во все доспехи своей диалектики.
С
тех пор он был обманут и побит, и так, как ничего не выиграл победой, не только ничего не проиграл поражением, но удвоил им свою народную
силу.
А в нем-то и высказывается весь секрет не только его лица, но его самого, его
силы —
той притяжательной и отдающейся
силы, которой он постоянно покорял все, окружавшее его…
Давно ли Стансфильд пострадал за
то, что, служа королеве, не счел обязанностью поссориться с Маццини? А теперь самые местные министры пишут не адресы, а рецепты и хлопочут из всех
сил о сохранении дней такого же революционера, как Маццини?
Все подходили по очереди к Гарибальди, мужчины трясли ему руку с
той силой, с которой это делает человек, попавши пальцем в кипяток, иные при этом что-то говорили, большая часть мычала, молчала и откланивалась.