Неточные совпадения
Встарь бывала, как теперь в Турции, патриархальная, династическая любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени
своих господ. И это понятно. Помещик не верит в
свою власть, не думает, что он будет отвечать за
своих людей на Страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит в
свою подчиненность и выносит насилие не как кару божию, не как искус, — а просто оттого, что он беззащитен;
сила солому ломит.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно больным. Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер был другой, но он сам был тот же, одни физические
силы изменили, тот же злой ум, та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел
свое прежнее кочевье в старом доме и делал комиссии.
Детский либерализм 1826 года, сложившийся мало-помалу в то французское воззрение, которое проповедовали Лафайеты и Бенжамен Констан, пел Беранже, — терял для нас, после гибели Польши,
свою чарующую
силу.
Года за полтора перед тем познакомились мы с В., это был
своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава оставалась при нем. Он служил и имел большую
силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
Представьте же себе артиста-юношу, мистика, художника, одаренного творческой
силой, и притом фанатика, под влиянием совершающегося, под влиянием царского вызова и
своего собственного гения.
Эту гору обогнул Наполеон с
своей армией, тут переломилась его
сила, от подошвы Воробьевых гор началось отступление.
«Я не стыжусь тебе признаться, — писал мне 26 января 1838 один юноша, — что мне очень горько теперь. Помоги мне ради той жизни, к которой призвал меня, помоги мне
своим советом. Я хочу учиться, назначь мне книги, назначь что хочешь, я употреблю все
силы, дай мне ход, — на тебе будет грех, если ты оттолкнешь меня».
Но для такого углубления в самого себя надобно было иметь не только страшную глубь души, в которой привольно нырять, но страшную
силу независимости и самобытности. Жить
своею жизнию в среде неприязненной и пошлой, гнетущей и безвыходной могут очень немногие. Иной раз дух не вынесет, иной раз тело сломится.
В
силу кокетливой страсти de l'approbativité [желания нравиться (фр.).] я старался нравиться направо и налево, без разбора кому, натягивал симпатии, дружился по десяти словам, сближался больше, чем нужно, сознавал
свою ошибку через месяц или два, молчал из деликатности и таскал скучную цепь неистинных отношений до тех пор, пока она не обрывалась нелепой ссорой, в которой меня же обвиняли в капризной нетерпимости, в неблагодарности, в непостоянстве.
Я молча взял ее руку, слабую, горячую руку; голова ее, как отяжелевший венчик, страдательно повинуясь какой-то
силе, склонилась на мою грудь, она прижала
свой лоб и мгновенно исчезла.
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее в минуту, когда у нее, у меня так билось сердце, — это было бы сверх человеческих
сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал
свои полосы в другую сторону. Она сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
Он был тогда во всей
силе своего развития; вскоре приходилось и ему пройти скорбным испытанием; минутами он будто чувствовал, что беда возле, но еще мог отворачиваться и принимать за мечту занесенную руку судьбы.
Чувство полного обладания
своей судьбой усыпляет нас… а темные
силы, а черные люди влекут, не говоря ни слова, на край пропасти.
Помню я, что еще во времена студентские мы раз сидели с Вадимом за рейнвейном, он становился мрачнее и мрачнее и вдруг, со слезами на глазах, повторил слова Дон Карлоса, повторившего, в
свою очередь, слова Юлия Цезаря: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!» Его это так огорчило, что он изо всей
силы ударил ладонью по зеленой рюмке и глубоко разрезал себе руку.
Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной
силой, с необычайной поэзией развивал
свою мысль.
С посредственными способностями, без большого размаха можно было бы еще сладить. Но, по несчастью, у этих психически тонко развитых, но мягких натур большею частию
сила тратится на то, чтоб ринуться вперед, а на то, чтоб продолжать путь, ее и нет. Издали образование, развитие представляются им с
своей поэтической стороны, ее-то они и хотели бы захватить, забывая, что им недостает всей технической части дела — doigte, [умения (фр.).] без которого инструмент все-таки не покоряется.
В терроре 93, 94 года выразился внутренний ужас якобинцев: они увидели страшную ошибку, хотели ее поправить гильотиной, но, сколько ни рубили голов, все-таки склонили
свою собственную перед
силою восходящего общественного слоя.
Он не острит отрицанием, не смешит дерзостью неверия, не манит чувственностью, не достает ни наивных девочек, ни вина, ни брильянтов, а спокойно влечет к убийству, тянет к себе, к преступленью — той непонятной
силой, которой зовет человека в иные минуты стоячая вода, освещенная месяцем, — ничего не обещая в безотрадных, холодных, мерцающих объятиях
своих, кроме смерти.
Все партии и оттенки мало-помалу разделились в мире мещанском на два главные стана: с одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться
своими монополиями, с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют
силы, то есть, с одной стороны, скупость, с другой — зависть.
Та сторона движения, которую комитет представлял, то есть восстановление угнетенных национальностей, не была так сильна в 1851 году, чтоб иметь явно
свою юнту. Существование такого комитета доказывало только терпимость английского законодательства и отчасти то, что министерство не верило в его
силу, иначе оно прихлопнуло бы его или alien биллем, [законом об иностранцах (англ.).] или предложением приостановить habeas corpus.
Прудон, конечно, виноват, поставив в
своих «Противоречиях» эпиграфом: «Destruam et aedificabo»; [«Разрушу и воздвигну» (лат.).]
сила его не в создании, а в критике существующего. Но эту ошибку делали спокон века все, ломавшие старое: человеку одно разрушение противно; когда он принимается ломать, какой-нибудь идеал будущей постройки невольно бродит в его голове, хотя иной раз это песня каменщика, разбирающего стену.
Политическая деятельность не составляла ни его
силы, ни основы той мысли, которую он облекал во все доспехи
своей диалектики.
Враждебная камера смолкнула, и Прудон, глядя с презрением на защитников религии и семьи, сошел с трибуны. Вот где его
сила, — в этих словах резко слышится язык нового мира, идущего с
своим судом и со
своими казнями.
Что за хаос! Прудон, освобождаясь от всего, кроме разума, хотел остаться не только мужем вроде Синей Бороды, но и французским националистом — с литературным шовинизмом и безграничной родительской властью, а потому вслед за крепкой, полной
сил мыслью свободного человека слышится голос свирепого старика, диктующего
свое завещание и хотящего теперь сохранить
своим детям ветхую храмину, которую он подкапывал всю жизнь.
Не любит романский мир свободы, он любит только домогаться ее;
силы на освобождение он иногда находит, на свободу — никогда. Не печально ли видеть таких людей, как Огюст Конт, как Прудон, которые последним словом ставят: один — какую-то мандаринскую иерархию, другой —
свою каторжную семью и апотеозу бесчеловечного pereat mundus — fiat justicia! [пусть погибнет мир, но да свершится правосудие! (лат.)]
С тех пор он был обманут и побит, и так, как ничего не выиграл победой, не только ничего не проиграл поражением, но удвоил им
свою народную
силу.
— Ступай, великое дитя, великая
сила, великий юродивый и великая простота. Ступай на
свою скалу, плебей в красной рубашке и король Лир! Гонерилья тебя гонит, оставь ее, у тебя есть бедная Корделия, она не разлюбит тебя и не умрет!