Неточные совпадения
Тон «Записок одного молодого человека» до того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому
времени, они должны остаться
сами по себе.
Император французов в это
время, кажется, забыл, что, сверх открытых рынков, не мешает иметь покрытый дом и что жизнь на Тверской площади средь неприятельских солдат не из
самых приятных.
Это было действительно
самое блестящее
время петербургского периода; сознание силы давало новую жизнь, дела и заботы, казалось, были отложены на завтра, на будни, теперь хотелось попировать на радостях победы.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он
сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли он?» И
время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
Он получил порядочное образование на французский манер, был очень начитан, — и проводил
время в разврате и праздной пустоте до
самой смерти.
Вторая мысль, укоренившаяся во мне с того
времени, состояла в том, что я гораздо меньше завишу от моего отца, нежели вообще дети. Эта самобытность, которую я
сам себе выдумал, мне нравилась.
В
самом деле, большей частию в это
время немца при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
Но Двигубский был вовсе не добрый профессор, он принял нас чрезвычайно круто и был груб; я порол страшную дичь и был неучтив, барон подогревал то же
самое. Раздраженный Двигубский велел явиться на другое утро в совет, там в полчаса
времени нас допросили, осудили, приговорили и послали сентенцию на утверждение князя Голицына.
К чрезвычайным событиям нашего курса, продолжавшегося четыре года (потому что во
время холеры университет был закрыт целый семестр), — принадлежит
сама холера, приезд Гумбольдта и посещение Уварова.
Испуганные жители выходили из домов и бросались на колени во
время шествия, прося со слезами отпущения грехов;
самые священники, привыкшие обращаться с богом запанибрата, были серьезны и тронуты.
Отпуск во
время курса дают редко; он наконец получил его — в
самое то
время, как он собирался ехать, студенты отправлялись по больницам.
В
самое это
время я видел во второй раз Николая, и тут лицо его еще сильнее врезалось в мою память.
А вот что рассказывает
сам Давыдов: «Во
время бунта на Сенной государь прибыл в столицу лишь на второй день, когда уже все успокоилось.
Вадим родился в Сибири, во
время ссылки своего отца, в нужде и лишениях; его учил
сам отец, он вырос в многочисленной семье братьев и сестер, в гнетущей бедности, но на полной воле.
Между моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением по делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных
времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о
самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
Все последнее
время я был с ним в открытой ссоре, и он непременно услал бы меня в какой-нибудь заштатный город Кай, если б его не прогнали
самого.
«…Мое ребячество было
самое печальное, горькое, сколько слез пролито, не видимых никем, сколько раз, бывало, ночью, не понимая еще, что такое молитва, я вставала украдкой (не смея и молиться не в назначенное
время) и просила бога, чтоб меня кто-нибудь любил, ласкал.
Когда она пришла к ней, больная взяла ее руку, приложила к своему лбу и повторяла: «Молитесь обо мне, молитесь!» Молодая девушка,
сама вся в слезах, начала вполслуха молитву — больная отошла в продолжение этого
времени.
Наконец
сама Р., с неуловимой ловкостью ящерицы, ускользала от серьезных объяснений, она чуяла опасность, искала отгадки и в то же
время отдаляла правду. Точно она предвидела, что мои слова раскроют страшные истины, после которых все будет кончено, и она обрывала речь там, где она становилась опасною.
Надобно было положить этому конец. Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо. Я говорил ему о моей любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что я вовсе его не тороплю, что я даю ему
время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же права, сколько и
сама княгиня.
Мы обыкновенно думаем о завтрашнем дне, о будущем годе, в то
время как надобно обеими руками уцепиться за чашу, налитую через край, которую протягивает
сама жизнь, не прошенная, с обычной щедростью своей, — и пить и пить, пока чаша не перешла в другие руки.
Действительно, женщина, несущая вместе с памятью былого упоения весь крест любви, все бремя ее, жертвующая красотой,
временем, страданием, питающая своей грудью, — один из
самых изящных и трогательных образов.
Открыли наконец, что он проводит
время в
самых черных харчевнях возле застав, вроде Поль Нике, что он там перезнакомился с ворами и со всякой сволочью, поит их, играет с ними в карты и иногда спит под их защитой.
В 1835 году сослали нас; через пять лет мы возвратились, закаленные испытанным. Юношеские мечты сделались невозвратным решением совершеннолетних. Это было
самое блестящее
время Станкевичева круга. Его
самого я уже не застал, — он был в Германии; но именно тогда статьи Белинского начинали обращать на себя внимание всех.
Поль-Луи Курье уже заметил в свое
время, что палачи и прокуроры становятся
самыми вежливыми людьми. «Любезнейший палач, — пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он считает себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и остается всегда готовый к его услугам — палач». А тот — третий, остается преданным без головы.
Пристав принял показания, и дело пошло своим порядком, полиция возилась, уголовная палата возилась с год
времени; наконец суд, явным образом закупленный, решил премудро: позвать мужа Ярыжкиной и внушить ему, чтоб он удерживал жену от таких наказаний, а ее
самое, оставя в подозрении, что она способствовала смерти двух горничных, обязать подпиской их впредь не наказывать.
Страшно мне и больно думать, что впоследствии мы надолго расходились с Грановским в теоретических убеждениях. А они для нас не составляли постороннее, а истинную основу жизни. Но я тороплюсь вперед заявить, что если
время доказало, что мы могли розно понимать, могли не понимать друг друга и огорчать, то еще больше
времени доказало вдвое, что мы не могли ни разойтись, ни сделаться чужими, что на это и
самая смерть была бессильна.
И зачем тупая случайность унесла Грановского, этого благородного деятеля, этого глубоко настрадавшегося человека, в
самом начале какого-то другого
времени для России, еще неясного, но все-таки другого; зачем не дала она ему подышать новым воздухом, которым повеяло у нас и который не так крепко пахнет застенком и казармами!
Нам, сверх того, не к чему возвращаться. Государственная жизнь допетровской России была уродлива, бедна, дика — а к ней-то и хотели славяне возвратиться, хотя они и не признаются в этом; как же иначе объяснить все археологические воскрешения, поклонение нравам и обычаям прежнего
времени и
самые попытки возвратиться не к современной (и превосходной) одежде крестьян, а к старинным неуклюжим костюмам?
Мы в это
время учились, вовсе не зная, что в
самом деле творится в практическом мире.
Когда мы возвратились из ссылки, уже другая деятельность закипала в литературе, в университете, в
самом обществе. Это было
время Гоголя и Лермонтова, статей Белинского, чтений Грановского и молодых профессоров.
Многое, не взошедшее в «Полярную звезду», взошло в это издание — но всего я не могу еще передать читателям по разным общим и личным причинам. Не за горами и то
время, когда напечатаются не только выпущенные страницы и главы, но и целый том,
самый дорогой для меня…
А. И. Герцена.)] в нашем смысле слова, до революции не знали; XVIII столетие было одно из
самых религиозных
времен истории.
Таким образом, я очутился в Париже с большой суммой денег, середь
самого смутного
времени, без опытности и знания, что с ними делать. И между тем все уладилось довольно хорошо. Вообще, чем меньше страстности в финансовых делах, беспокойствия и тревоги, тем они легче удаются. Состояния рушатся так же часто у жадных стяжателей и финансовых трусов, как у мотов.
Будущее было темно, печально… я мог умереть, и мысль, что тот же краснеющий консул явится распоряжаться в доме, захватит бумаги, заставляла меня думать о получении где-нибудь прав гражданства.
Само собою разумеется, что я выбрал Швейцарию, несмотря на то что именно около этого
времени в Швейцарии сделали мне полицейскую шалость.
За неимением другого, тут есть наследство примера, наследство фибрина. Каждый начинает
сам и знает, что придет
время и его выпроводит старушка бабушка по стоптанной каменной лестнице, — бабушка, принявшая своими руками в жизнь три поколения, мывшая их в маленькой ванне и отпускавшая их с полною надеждой; он знает, что гордая старушка уверена и в нем, уверена, что и из него выйдет что-нибудь… и выйдет непременно!
После этой речи против
самого себя он проворно схватил лист бумаги с министерским заголовком и написал: «Si permette al sig. A. H. di ritornare a Nizza e di restarvi quanto tempo credera conveniente. Per il rninistro S. Martino. 12 Juglio 1851». [«Сим разрешается г. А. Г. возвратиться в Ниццу и оставаться там, сколько
времени он найдет нужным. За министра С. Мартино. 12 июля 1851» (ит.).]
«Разве она и теперь не
самая свободная страна в мире, разве ее язык — не лучший язык, ее литература — не лучшая литература, разве ее силлабический стих не звучнее греческого гексаметра?» К тому же ее всемирный гений усвоивает себе и мысль, и творение всех
времен и стран: «Шекспир и Кант, Гете и Гегель — разве не сделались своими во Франции?» И еще больше: Прудон забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут во двор.
И это в
самое то
время, когда Гарибальди начинал свое торжественное шествие в Англии.
По счастью, в
самое это
время Кларендону занадобилось попилигримствовать в Тюльери. Нужда была небольшая, он тотчас возвратился. Наполеон говорил с ним о Гарибальди и изъявил свое удовольствие, что английский народ чтит великих людей, Дрюэн де Люис говорил, то есть он ничего не говорил, а если б он заикнулся —