Я пожал руку жене — на лице у нее были пятны,
рука горела. Что за спех, в десять часов вечера, заговор открыт, побег, драгоценная жизнь Николая Павловича в опасности? «Действительно, — подумал я, — я виноват перед будочником, чему было дивиться, что при этом правительстве какой-нибудь из его агентов прирезал двух-трех прохожих; будочники второй и третьей степени разве лучше своего товарища на Синем мосту? А сам-то будочник будочников?»
Неточные совпадения
«Вот оно», — думал я и опускался, скользя на
руках по поручням лестницы. Двери в залу отворяются с шумом, играет музыка, транспарант с моим вензелем
горит, дворовые мальчики, одетые турками, подают мне конфекты, потом кукольная комедия или комнатный фейерверк. Кало в поту, суетится, все сам приводит в движение и не меньше меня в восторге.
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых
гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у которого голова и
руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
Так-то, Огарев,
рука в
руку входили мы с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под
гору, и невольно ищу твоей
руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Кольрейфа Николай возвратил через десять лет из Оренбурга, где стоял его полк. Он его простил за чахотку так, как за чахотку произвел Полежаева в офицеры, а Бестужеву дал крест за смерть. Кольрейф возвратился в Москву и потух на старых
руках убитого
горем отца.
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух детей, которых я держал за
руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под
горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое сердце… Все прошло!
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: „Если б приложить
руки к этому ребенку!“ — „Он дивил бы свет“, — договаривала я мысленно, и щеки мои
горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись мои картины, мои ученики — а мне не давали клочка бумаги, карандаша…
Неточные совпадения
Попотчуй мужиков!» // Глядь — скатерть развернулася, // Откудова ни взялися // Две дюжие
руки, // Ведро вина поставили, //
Горой наклали хлебушка // И спрятались опять.
И скатерть развернулася, // Откудова ни взялися // Две дюжие
руки: // Ведро вина поставили, //
Горой наклали хлебушка // И спрятались опять. // Крестьяне подкрепилися. // Роман за караульного // Остался у ведра, // А прочие вмешалися // В толпу — искать счастливого: // Им крепко захотелося // Скорей попасть домой…
И скатерть развернулася, // Откудова ни взялися // Две дюжие
руки, // Ведро вина поставили, //
Горой наклали хлебушка // И спрятались опять… // Гогочут братья Губины: // Такую редьку схапали // На огороде — страсть!
К тому же стогу странники // Присели; тихо молвили: // «Эй! скатерть самобраная, // Попотчуй мужиков!» // И скатерть развернулася, // Откудова ни взялися // Две дюжие
руки: // Ведро вина поставили, //
Горой наклали хлебушка // И спрятались опять…
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем
горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои
руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того света дядюшки пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.