Неточные совпадения
Многие из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух
первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок —
дело не трудное; но все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
Первое следствие этих открытий было отдаление от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать
дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Около того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла бабушка Ника, матери он лишился в
первом детстве. В их доме была суета, и Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь
день оставить у нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
В
первую юность многое можно скорее вынести, нежели шпынянье, и я в самом
деле до тюрьмы удалялся от моего отца и вел против него маленькую войну, соединяясь с слугами и служанками.
Я подписал бумагу, тем
дело и кончилось; больше я о службе ничего не слыхал, кроме того, что года через три Юсупов прислал дворцового архитектора, который всегда кричал таким голосом, как будто он стоял на стропилах пятого этажа и оттуда что-нибудь приказывал работникам в подвале, известить, что я получил
первый офицерский чин.
Итак,
первые ночи, которые я не спал в родительском доме, были проведены в карцере. Вскоре мне приходилось испытать другую тюрьму, и там я просидел не восемь
дней, а девять месяцев, после которых поехал не домой, а в ссылку. Но до этого далеко.
Бродя по улицам, мне наконец пришел в голову один приятель, которого общественное положение ставило в возможность узнать, в чем
дело, а может, и помочь. Он жил страшно далеко, на даче за Воронцовским полем; я сел на
первого извозчика и поскакал к нему. Это был час седьмой утра.
Я сел на место частного пристава и взял
первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три
дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
В дополнение должно заметить, что в казармы присылалось для нашего прокормления полковнику Семенову один рубль пятьдесят копеек из ордонансгауза. Из этого было вышел шум, но пользовавшиеся этим плац-адъютанты задарили жандармский дивизион ложами на
первые представления и бенефисы, тем
дело и кончилось.
Но русскую полицию трудно сконфузить. Через две недели арестовали нас, как соприкосновенных к
делу праздника. У Соколовского нашли письма Сатина, у Сатина — письма Огарева, у Огарева — мои, — тем не менее ничего не раскрывалось.
Первое следствие не удалось. Для большего успеха второй комиссии государь послал из Петербурга отборнейшего из инквизиторов, А. Ф. Голицына.
Но, на беду инквизиции,
первым членом был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный воин, старый, храбрый генерал, разобрал
дело и нашел, что оно состоит из двух обстоятельств, не имеющих ничего общего между собой: из
дела о празднике, за который следует полицейски наказать, и из ареста людей, захваченных бог знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях, за которые судить и трудно и смешно.
Двери растворились. Офицеры
разделили нас на три отдела; в
первом были: Соколовский, живописец Уткин и офицер Ибаев; во втором были мы; в третьем tutti frutti. [все прочие (ит.).]
Иной, точно, сначала такой сердитый, бьет передними и задними ногами, кричит, ругается, и в отставку, говорит, выгоню, и в губернию, говорит, отпишу — ну, знаете, наше
дело подчиненное, смолчишь и думаешь: дай срок, надорвется еще! так это — еще
первая упряжка.
Татарин в самом
деле был очень встревожен. Во-первых, когда вода залила спящего жандарма, тот вскочил и тотчас начал бить татарина. Во-вторых, дощаник был казенный, и татарин повторял...
Впоследствии я много видел мучеников польского
дела; Четьи-Минеи польской борьбы чрезвычайно богаты, — а Цеханович был
первый. Когда он мне рассказал, как их преследовали заплечные мастера в генерал-адъютантских мундирах, эти кулаки, которыми дрался рассвирепелый деспот Зимнего дворца, — жалки показались мне тогда наши невзгоды, наша тюрьма и наше следствие.
Во-первых, шуточное ли
дело вновь разработывать поля?
Витберг купил для работ рощу у купца Лобанова; прежде чем началась рубка, Витберг увидел другую рощу, тоже Лобанова, ближе к реке, и предложил ему променять проданную для храма на эту. Купец согласился. Роща была вырублена, лес сплавлен. Впоследствии занадобилась другая роща, и Витберг снова купил
первую. Вот знаменитое обвинение в двойной покупке одной и той же рощи. Бедный Лобанов был посажен в острог за это
дело и умер там.
«Очень, — отвечал я, — все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с
первого слова, что он дурак?» — «И в самом
деле так, — сказал, помирая со смеху, Белинский, — ну, брат, зарезал!
Все хотели наперерыв показать изгнаннику участие и дружбу. Несколько саней провожали меня до
первой станции, и, сколько я ни защищался, в мою повозку наставили целый груз всяких припасов и вин. На другой
день я приехал в Яранск.
— Гаврило Семеныч! — вскрикнул я и бросился его обнимать. Это был
первый человек из наших, из прежней жизни, которого я встретил после тюрьмы и ссылки. Я не мог насмотреться на умного старика и наговориться с ним. Он был для меня представителем близости к Москве, к дому, к друзьям, он три
дня тому назад всех видел, ото всех привез поклоны… Стало, не так-то далеко!
Сверх
дня рождения, именин и других праздников, самый торжественный сбор родственников и близких в доме княжны был накануне Нового года. Княжна в этот
день поднимала Иверскую божию матерь. С пением носили монахи и священники образ по всем комнатам. Княжна
первая, крестясь, проходила под него, за ней все гости, слуги, служанки, старики, дети. После этого все поздравляли ее с наступающим Новым годом и дарили ей всякие безделицы, как дарят детям. Она ими играла несколько
дней, потом сама раздаривала.
На другой
день утром я получил от соседки записку; это была
первая записка от нее. Она очень вежливо и осторожно уведомляла меня, что муж ее недоволен тем, что она мне предложила сделать портрет, просила снисхождения к капризам больного, говорила, что его надобно щадить, и в заключение предлагала сделать портрет в другой
день, не говоря об этом мужу, — чтоб его не беспокоить.
Отчего битва 14 декабря была именно на этой площади, отчего именно с пьедестала этой площади раздался
первый крик русского освобождения, зачем каре жалось к Петру I — награда ли это ему?.. или наказание? Четырнадцатое декабря 1825 было следствием
дела, прерванного двадцать
первого января 1725 года. Пушки Николая были равно обращены против возмущения и против статуи; жаль, что картечь не расстреляла медного Петра…
Губернатор, последовательный своему мнению, что советник никогда не должен советовать, подписывал, противно смыслу и закону,
первый после советника того отделения, по которому было
дело.
Да, ты прав, Боткин, — и гораздо больше Платона, — ты, поучавший некогда нас не в садах и портиках (у нас слишком холодно без крыши), а за дружеской трапезой, что человек равно может найти «пантеистическое» наслаждение, созерцая пляску волн морских и
дев испанских, слушая песни Шуберта и запах индейки с трюфлями. Внимая твоим мудрым словам, я в
первый раз оценил демократическую глубину нашего языка, приравнивающего запах к звуку.
У нас все в голове времена вечеров барона Гольбаха и
первого представления «Фигаро», когда вся аристократия Парижа стояла
дни целые, делая хвост, и модные дамы без обеда ели сухие бриошки, чтоб добиться места и увидать революционную пьесу, которую через месяц будут давать в Версале (граф Прованский, то есть будущий Людовик XVIII, в роли Фигаро, Мария-Антуанетта — в роли Сусанны!).
Только Федор Глинка и супруга его Евдокия, писавшая «о млеке пречистой
девы», сидели обыкновенно рядышком на
первом плане и скромно опускали глаза, когда Шевырев особенно неумеренно хвалил православную церковь.
Читая Фогта, многим обидно, что ему ничего не стоит принимать самые резкие последствия, что ему жертвовать так легко, что он не делает усилий, не мучится, желая примирить теодицею с биологией, — ему до
первой как будто
дела нет.