Неточные совпадения
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел на другое утро представить его себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько дней
не чищенных, в черном белье и с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета —
явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь
являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же это кончится?
Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
Часа за два перед ним
явился старший племянник моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший делами. Все сидели в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то
не своим голосом доложил...
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей
явился к Сенатору с просьбой отпустить его за пять тысяч ассигнациями. Сенатор гордился своим поваром точно так, как гордился своим живописцем, а вследствие того денег
не взял и сказал повару, что отпустит его даром после своей смерти.
Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин)
не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив,
являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно.
Одни женщины
не участвовали в этом позорном отречении от близких… и у креста стояли одни женщины, и у кровавой гильотины
является — то Люсиль Демулен, эта Офелия революции, бродящая возле топора, ожидая свой черед, то Ж. Санд, подающая на эшафоте руку участия и дружбы фанатическому юноше Алибо.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов вечера
не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и
не запирались; дрова покупать, а
не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то есть приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний,
являться к обеду и приходить вечером, когда никого
не было, занимать повествованиями и новостями.
Одним утром
явился к моему отцу небольшой человек в золотых очках, с большим носом, с полупотерянными волосами, с пальцами, обожженными химическими реагенциями. Отец мой встретил его холодно, колко; племянник отвечал той же монетой и
не хуже чеканенной; померявшись, они стали говорить о посторонних предметах с наружным равнодушием и расстались учтиво, но с затаенной злобой друг против друга. Отец мой увидел, что боец ему
не уступит.
Но Двигубский был вовсе
не добрый профессор, он принял нас чрезвычайно круто и был груб; я порол страшную дичь и был неучтив, барон подогревал то же самое. Раздраженный Двигубский велел
явиться на другое утро в совет, там в полчаса времени нас допросили, осудили, приговорили и послали сентенцию на утверждение князя Голицына.
Едва я успел в аудитории пять или шесть раз в лицах представить студентам суд и расправу университетского сената, как вдруг в начале лекции
явился инспектор, русской службы майор и французский танцмейстер, с унтер-офицером и с приказом в руке — меня взять и свести в карцер. Часть студентов пошла провожать, на дворе тоже толпилась молодежь; видно, меня
не первого вели, когда мы проходили, все махали фуражками, руками; университетские солдаты двигали их назад, студенты
не шли.
Глупостей довольно делали для него и в Германии, но тут совсем
не тот характер; в Германии это все стародевическая экзальтация, сентиментальность, все Blumenstreuen; [осыпание цветами (нем.).] у нас — подчинение, признание власти, вытяжка, у нас все «честь имею
явиться к вашему превосходительству».
Мы стали спрашивать, казеннокоштные студенты сказали нам по секрету, что за ним приходили ночью, что его позвали в правление, потом
являлись какие-то люди за его бумагами и пожитками и
не велели об этом говорить.
Когда один из друзей его
явился просить тело для погребения, никто
не знал, где оно; солдатская больница торгует трупами, она их продает в университет, в медицинскую академию, вываривает скелеты и проч. Наконец он нашел в подвале труп бедного Полежаева, — он валялся под другими, крысы объели ему одну ногу.
Дело содержательницы и полпивщика снова
явилось; она требовала присяги — пришел поп; кажется, они оба присягнули, — я конца
не видал.
Вечером
явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика
не нужно». Об сдаче и разговора
не было. Я хотел было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Вслед за тем
явился сам государь в Москву. Он был недоволен следствием над нами, которое только началось, был недоволен, что нас оставили в руках явной полиции, был недоволен, что
не нашли зажигателей, словом, был недоволен всем и всеми.
Утром, когда комендант
явился с рапортом, государь спросил его, зачем он
не хочет ездить в комиссию? Стааль рассказал зачем.
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным на житье в Пермь
являться к себе в десять часов утра по субботам. Он выходил с трубкой и с листом, поверял, все ли налицо, а если кого
не было, посылал квартального узнавать о причине, ничего почти ни с кем
не говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми поляками, с которыми он предупреждал, чтоб я
не был знаком.
Вятский губернатор
не принял меня, а велел сказать, чтоб я
явился к нему на другой день в десять часов.
Пермский откупщик продавал дорожную коляску; доктор
явился к нему и,
не прерываясь, произнес следующую речь.
По несчастию, татарин-миссионер был
не в ладах с муллою в Малмыже. Мулле совсем
не нравилось, что правоверный сын Корана так успешно проповедует Евангелие. В рамазан исправник, отчаянно привязавши крест в петлицу,
явился в мечети и, разумеется, стал впереди всех. Мулла только было начал читать в нос Коран, как вдруг остановился и сказал, что он
не смеет продолжать в присутствии правоверного, пришедшего в мечеть с христианским знамением.
В восьмом часу вечера наследник с свитой
явился на выставку. Тюфяев повел его, сбивчиво объясняя, путаясь и толкуя о каком-то царе Тохтамыше. Жуковский и Арсеньев, видя, что дело
не идет на лад, обратились ко мне с просьбой показать им выставку. Я повел их.
Но
явился сначала
не человек, а страшной величины поднос, на котором было много всякого добра: кулич и баранки, апельсины и яблоки, яйца, миндаль, изюм… а за подносом виднелась седая борода и голубые глаза старосты из владимирской деревни моего отца.
Солдат
не вытерпел и дернул звонок,
явился унтер-офицер, часовой отдал ему астронома, чтоб свести на гауптвахту: там, мол, тебя разберут, баба ты или нет. Он непременно просидел бы до утра, если б дежурный офицер
не узнал его.
Я сначала жил в Вятке
не один. Странное и комическое лицо, которое время от времени
является на всех перепутьях моей жизни, при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом К. И. Зонненберг жил со мною в Вятке; я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
Меня стало теснить присутствие старика, мне было с ним неловко, противно.
Не то чтоб я чувствовал себя неправым перед граждански-церковным собственником женщины, которая его
не могла любить и которую он любить был
не в силах, но моя двойная роль казалась мне унизительной: лицемерие и двоедушие — два преступления, наиболее чуждые мне. Пока распахнувшаяся страсть брала верх, я
не думал ни о чем; но когда она стала несколько холоднее,
явилось раздумье.
В три четверти десятого
явился Кетчер в соломенной шляпе, с измятым лицом человека,
не спавшего целую ночь. Я бросился к нему и, обнимая его, осыпал упреками. Кетчер, нахмурившись, посмотрел на меня и спросил...
Во всем этом
является один вопрос,
не совсем понятный. Каким образом то сильное симпатическое влияние, которое Огарев имел на все окружающее, которое увлекало посторонних в высшие сферы, в общие интересы, скользнуло по сердцу этой женщины,
не оставив на нем никакого благотворного следа? А между тем он любил ее страстно и положил больше силы и души, чтоб ее спасти, чем на все остальное; и она сама сначала любила его, в этом нет сомнения.
Те, для которых эта религия
не составляла в самом деле жизненного вопроса, мало-помалу отдалялись, на их место
являлись другие, а мысль и круг крепли при этой свободной игре избирательного сродства и общего, связующего убеждения.
Отсюда легко понять поле, на котором мы должны были непременно встретиться и сразиться. Пока прения шли о том, что Гете объективен, но что его объективность субъективна, тогда как Шиллер — поэт субъективный, но его субъективность объективна, и vice versa, [наоборот (лат.).] все шло мирно. Вопросы более страстные
не замедлили
явиться.
Но что же доказывает все это? Многое, но на первый случай то, что немецкой работы китайские башмаки, в которых Россию водят полтораста лет, натерли много мозолей, но, видно, костей
не повредили, если всякий раз, когда удается расправить члены,
являются такие свежие и молодые силы. Это нисколько
не обеспечивает будущего, но делает его крайне возможным.
Дело было в том, что я тогда только что начал сближаться с петербургскими литераторами, печатать статьи, а главное, я был переведен из Владимира в Петербург графом Строгановым без всякого участия тайной полиции и, приехавши в Петербург,
не пошел
являться ни к Дубельту, ни в III Отделение, на что мне намекали добрые люди.
А. И. Герцена.)] общество государственных людей, умерших в Петербурге лет пятнадцать тому назад и продолжавших пудриться, покрывать себя лентами и
являться на обеды и пиры в Москве, будируя, важничая и
не имея ни силы, ни смысла.
По несчастию, «атрибут» зверства, разврата и неистовства с дворовыми и крестьянами
является «беспременнее» правдивости и чести у нашего дворянства, Конечно, небольшая кучка образованных помещиков
не дерутся с утра до ночи со своими людьми,
не секут всякий день, да и то между ними бывают «Пеночкины», остальные недалеко ушли еще от Салтычихи и американских плантаторов.
У меня
не было денег; ждать из Москвы я
не хотел, а потому и поручил Матвею сыскать мне тысячи полторы рублей ассигнациями. Матвей через час
явился с содержателем гостиницы Гибиным, которого я знал и у которого в гостинице жил с неделю. Гибин, толстый купец с добродушным видом, кланяясь, подал пачку ассигнаций.
К полудню приехали становой и писарь, с ними
явился и наш сельский священник, горький пьяница и старый старик. Они освидетельствовали тело, взяли допросы и сели в зале писать. Поп, ничего
не писавший и ничего
не читавший, надел на нос большие серебряные очки и сидел молча, вздыхая, зевая и крестя рот, потом вдруг обратился к старосте и, сделавши движение, как будто нестерпимо болит поясница, спросил его...
Одним утром
является ко мне дьячок, молодой долговязый малый, по-женски зачесанный, с своей молодой женой, покрытой веснушками; оба они были в сильном волнении, оба говорили вместе, оба прослезились и отерли слезы в одно время. Дьячок каким-то сплюснутым дискантом, супруга его, страшно картавя, рассказывали в обгонки, что на днях у них украли часы и шкатулку, в которой было рублей пятьдесят денег, что жена дьячка нашла «воя» и что этот «вой»
не кто иной, как честнейший богомолец наш и во Христе отец Иоанн.
Другой раз, у них же, он приехал на званый вечер; все были во фраках, и дамы одеты. Галахова
не звали, или он забыл, но он
явился в пальто; [сюртуке (от фр. paletot).] посидел, взял свечу, закурил сигару, говорил, никак
не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня спросил...
Наши профессора привезли с собою эти заветные мечты, горячую веру в науку и людей; они сохранили весь пыл юности, и кафедры для них были святыми налоями, с которых они были призваны благовестить истину; они
являлись в аудиторию
не цеховыми учеными, а миссионерами человеческой религии.
Противудействие петербургскому терроризму образования никогда
не перемежалось: казенное, четвертованное, повешенное на зубцах Кремля и там пристреленное Меншиковым и другими царскими потешниками, в виде буйных стрельцов, отравленное в равелине Петербургской крепости, в виде царевича Алексея, оно
является, как партия Долгоруких при Петре II, как ненависть к немцам при Бироне, как Пугачев при Екатерине II, как сама Екатерина II, православная немка при прусском голштинце Петре III, как Елизавета, опиравшаяся на тогдашних славянофилов, чтоб сесть на престол (народ в Москве ждал, что при ее коронации изобьют всех немцев).
Потом опять умолк, опять
являлся капризным, недовольным, раздраженным, опять тяготел над московским обществом и опять
не покидал его.
Зачем модные дамы заглядывали в келью угрюмого мыслителя, зачем генералы,
не понимающие ничего штатского, считали себя обязанными
явиться к старику, неловко прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь слово Чаадаева, сказанное на их же счет?
Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто
не нападал, и никогда
не брал в руки бокала шампанского, чтобы
не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский
являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Жаль было разрушать его мистицизм; эту жалость я прежде испытывал с Витбергом. Мистицизм обоих был художественный; за ним будто
не исчезала истина, а пряталась в фантастических очертаниях и монашеских рясах. Беспощадная потребность разбудить человека
является только тогда, когда он облекает свое безумие в полемическую форму или когда близость с ним так велика, что всякий диссонанс раздирает сердце и
не дает покоя.
Погодин был полезный профессор,
явившись с новыми силами и с
не новым Гереном на пепелище русской истории, вытравленной и превращенной в дым и прах Каченовским.
Когда «дух отрицанья»
является таким шутником, как Мефистофель, тогда разрыв еще
не страшен; насмешливая и вечно противоречащая натура его еще расплывается в высшей гармонии и в свое время прозвучит всему — sie ist gerettet. [она спасена (нем.).]
Отрицание мира рыцарского и католического было необходимо и сделалось
не мещанами, а просто свободными людьми, то есть людьми, отрешившимися от всяких гуртовых определений. Тут были рыцари, как Ульрих фон Гуттен, и дворяне, как Арует Вольтер, ученики часовщиков, как Руссо, полковые лекаря, как Шиллер, и купеческие дети, как Гете. Мещанство воспользовалось их работой и
явилось освобожденным
не только от царей, рабства, но и от всех общественных тяг, кроме складчины для найма охраняющего их правительства.
Аристократия начала несколько конфузиться. На выручку ей
явились дельцы. Их интересы слишком скоротечны, чтоб думать о нравственных последствиях агитации, им надобно владеть минутой, кажется, один Цезарь поморщился, кажется, другой насупился — как бы этим
не воспользовались тори… и то Стансфильдова история вот где сидит.
С ним-то в воскресенье вечером, 17 апреля,
явились заговорщики в Стаффорд Гауз и возле комнаты, где Гарибальди спокойно сидел,
не зная ни того, что он так болен, ни того, что он едет, ел виноград, — сговаривались, что делать.