Неточные совпадения
…А между тем я тогда едва начинал
приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня,
не знает ее и что с моей смертью умрет истина.
Очень может быть, что я далеко переценил его, что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много только для меня одного; может, я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом, к которому у меня есть ключ. Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне
не меньше дорога. Она долго заменяла мне и людей и утраченное.
Пришло время и с нею расстаться.
… — Вера Артамоновна, ну расскажите мне еще разок, как французы
приходили в Москву, — говаривал я, потягиваясь на своей кроватке, обшитой холстиной, чтоб я
не вывалился, и завертываясь в стеганое одеяло.
Моя мать
не говорила тогда ни слова по-русски, она только поняла, что речь шла о Павле Ивановиче; она
не знала, что думать, ей
приходило в голову, что его убили или что его хотят убить, и потом ее.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же это кончится?
Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже
приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен, он баловал меня только лет до десяти; товарищей
не было, учители
приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено.
Сенатор,
не зная, что делать с поваром,
прислал его туда, воображая, что мой отец уговорит его.
Сенатора
не было дома; Толочанов взошел при мне к моему отцу и сказал ему, что он
пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что деньги, которых недостает, истратил он.
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями
не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они
приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать годы,
не отдавая никакого отчета в том, что делали.
Не знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже
приходило в голову идти к нему и все рассказать.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов вечера
не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и
не запирались; дрова покупать, а
не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то есть
приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и
приходить вечером, когда никого
не было, занимать повествованиями и новостями.
В последний день масленицы все люди, по старинному обычаю,
приходили вечером просить прощения к барину; в этих торжественных случаях мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером. Тут он делал вид, будто
не всех узнает.
— Ах, какая скука! Набоженство все!
Не то, матушка, сквернит, что в уста входит, а что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие дни, а то тут еще турок
придет — ему пилав надобно, у меня
не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
Я подписал бумагу, тем дело и кончилось; больше я о службе ничего
не слыхал, кроме того, что года через три Юсупов
прислал дворцового архитектора, который всегда кричал таким голосом, как будто он стоял на стропилах пятого этажа и оттуда что-нибудь приказывал работникам в подвале, известить, что я получил первый офицерский чин.
Он
прислал А. Писарева, генерал-майора «Калужских вечеров», попечителем, велел студентов одеть в мундирные сертуки, велел им носить шпагу, потом запретил носить шпагу; отдал Полежаева в солдаты за стихи, Костенецкого с товарищами за прозу, уничтожил Критских за бюст, отправил нас в ссылку за сен-симонизм, посадил князя Сергея Михайловича Голицына попечителем и
не занимался больше «этим рассадником разврата», благочестиво советуя молодым людям, окончившим курс в лицее и в школе правоведения,
не вступать в него.
— Ха, ха, ха, — как я узнаю моего учителя физиологии и материализма, — сказал я ему, смеясь от души, — ваше замечание так и напомнило мне те блаженные времена, когда я
приходил к вам, вроде гетевского Вагнера, надоедать моим идеализмом и выслушивать
не без негодования ваши охлаждающие сентенции.
Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что
приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я
не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства.
Когда он, бывало,
приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени,
не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда
не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Пока я придумывал, с чего начать, мне
пришла счастливая мысль в голову; если я и ошибусь, заметят, может, профессора, но ни слова
не скажут, другие же сами ничего
не смыслят, а студенты, лишь бы я
не срезался на полдороге, будут довольны, потому что я у них в фаворе.
Мы стали спрашивать, казеннокоштные студенты сказали нам по секрету, что за ним
приходили ночью, что его позвали в правление, потом являлись какие-то люди за его бумагами и пожитками и
не велели об этом говорить.
—
Приходи завтра, в семь часов вечера, да
не опоздай, — он будет у меня.
Он познакомил нас с нею. В этой семье все носило следы царского посещения; она вчера
пришла из Сибири, она была разорена, замучена и вместе с тем полна того величия, которое кладет несчастие
не на каждого страдальца, а на чело тех, которые умели вынести.
Проходя мимо лавки Ширяева, ему
пришло в голову спросить,
не продал ли он хоть один экземпляр его книги; он был дней пять перед тем, но ничего
не нашел; со страхом взошел он в его лавку.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин
не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его были оценены, но все это
пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное
не русским царем, а русскою жизнию.
Одной февральской ночью, часа в три, жена Вадима
прислала за мной; больному было тяжело, он спрашивал меня, я подошел к нему и тихо взял его за руку, его жена назвала меня, он посмотрел долго, устало,
не узнал и закрыл глаза.
Шутить либерализмом было опасно, играть в заговоры
не могло
прийти в голову.
Пока еще
не разразилась над нами гроза, мой курс
пришел к концу. Обыкновенные хлопоты, неспаные ночи для бесполезных мнемонических пыток, поверхностное учение на скорую руку и мысль об экзамене, побеждающая научный интерес, все это — как всегда. Я писал астрономическую диссертацию на золотую медаль и получил серебряную. Я уверен, что я теперь
не в состоянии был бы понять того, что тогда писал и что стоило вес серебра.
— А вы-с сегодня
пришли не в своей шляпе: наша шляпа будет получше.
Раз весною 1834 года
пришел я утром к Вадиму, ни его
не было дома, ни его братьев и сестер. Я взошел наверх в небольшую комнату его и сел писать.
— Пишите, пишите, — я
пришла взглянуть,
не воротился ли Вадя, дети пошли гулять, внизу такая пустота, мне сделалось грустно и страшно, я посижу здесь, я вам
не мешаю, делайте свое дело.
— Тут нет места хотеть или
не хотеть, — отвечал он, — только я сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я его приведу к вам. Так вот, — прибавил он, помолчав, — и ваш черед
пришел; этот омут всех утянет.
Дело содержательницы и полпивщика снова явилось; она требовала присяги —
пришел поп; кажется, они оба присягнули, — я конца
не видал.
В частном доме была тоже большая тревога: три пожара случились в один вечер, и потом из комиссия
присылали два раза узнать, что со мной сделалось, —
не бежал ли я.
Дня через три после приезда государя, поздно вечером — все эти вещи делаются в темноте, чтоб
не беспокоить публику, —
пришел ко мне полицейский офицер с приказом собрать вещи и отправляться с ним.
— Я два раза, — говорил он, — писал на родину в Могилевскую губернию, да ответа
не было, видно, из моих никого больше нет; так оно как-то и жутко на родину
прийти, побудешь-побудешь, да, как окаянный какой, и пойдешь куда глаза глядят, Христа ради просить.
А капитан на другой день к офицеру
пришел и говорит: «Вы
не гневайтесь на молдаванку, мы ее немножко позадержали, она, то есть, теперь в реке, а с вами, дескать, прогуляться можно на сабле или на пистолях, как угодно».
Гааз жил в больнице.
Приходит к нему перед обедом какой-то больной посоветоваться. Гааз осмотрел его и пошел в кабинет что-то прописать. Возвратившись, он
не нашел ни больного, ни серебряных приборов, лежавших на столе. Гааз позвал сторожа и спросил,
не входил ли кто, кроме больного? Сторож смекнул дело, бросился вон и через минуту возвратился с ложками и пациентом, которого он остановил с помощию другого больничного солдата. Мошенник бросился в ноги доктору и просил помилования. Гааз сконфузился.
Купеческая барка прошла в виду, мы ей кричали, просили
прислать лодку; бурлаки слышали и проплыли,
не сделав ничего.
Пока я думал, ехать или
не ехать, взошел солдат и отрапортовал мне, что этапный офицер
прислал меня звать на чашку чая.
— Вы продаете коляску, мне нужно ее, вы богатый человек, вы миллионер, за это вас все уважают, и я потому
пришел свидетельствовать вам мое почтение; как богатый человек, вам ни копейки
не стоит, продадите ли вы коляску или нет, мне же ее очень нужно, а денег у меня мало.
Просидевши день целый в этой галере, я
приходил иной раз домой в каком-то отупении всех способностей и бросался на диван — изнуренный, униженный и
не способный ни на какую работу, ни на какое занятие.
— Да, батюшка, — отвечал мужик, — ты прости; на ум
пришел мне один молодец наш, похвалялся царь-пушку поднять и, точно, пробовал — да только пушку-то
не поднял!
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и
не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот был голова! И мужики его лихом
не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел.
Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
— Так вот я, батюшка, к тебе и
пришел, — говорит мужик
не своим голосом.
Крестьяне снова подали в сенат, но пока их дело дошло до разбора, межевой департамент
прислал им планы на новую землю, как водится, переплетенные, раскрашенные, с изображением звезды ветров, с приличными объяснениями ромба RRZ и ромба ZZR, а главное, с требованием такой-то подесятинной платы. Крестьяне, увидев, что им
не только
не отдают землю, но хотят с них слупить деньги за болото, начисто отказались платить.
Министр Киселев
прислал из Петербурга чиновника; он, человек умный и практический, взял в первой волости по рублю с души и позволил
не сеять картофельные выморозки.
Когда я это рассказывал полицмейстеру, тот мне заметил: «То-то и есть, что все эти господа
не знают дела;
прислал бы его просто ко мне, я бы ему, дураку, вздул бы спину, —
не суйся, мол, в воду,
не спросясь броду, — да и отпустил бы его восвояси, — все бы и были довольны; а теперь поди расчихивайся с палатой».
Но Белинский на другой день
прислал мне их с запиской, в которой писал: «Вели, пожалуйста, переписать сплошь,
не отмечая стихов, я тогда с охотой прочту, а теперь мне все мешает мысль, что это стихи».
Вот этот-то народный праздник, к которому крестьяне привыкли веками, переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который должен был приехать 19 мая; что за беда, кажется, если Николай-гость тремя днями раньше
придет к хозяину? На это надобно было согласие архиерея; по счастию, архиерей был человек сговорчивый и
не нашел ничего возразить против губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го.
И княгиня оставляла ее в покое, нисколько
не заботясь, в сущности, о грусти ребенка и
не делая ничего для его развлечения.
Приходили праздники, другим детям дарили игрушки, другие дети рассказывали о гуляньях, об обновах. Сироте ничего
не дарили. Княгиня думала, что довольно делает для нее, давая ей кров; благо есть башмаки, на что еще куклы!