Неточные совпадения
Каждый год отец мой приказывал мне говеть. Я побаивался исповеди, и вообще церковная mise en scene [постановка (фр.).] поражала меня и пугала; с истинным страхом
подходил я к причастию; но религиозным чувством я этого
не назову, это был тот страх, который наводит все непонятное, таинственное, особенно когда ему придают серьезную торжественность; так действует ворожба, заговаривание. Разговевшись после заутрени на святой неделе и объевшись красных яиц, пасхи и кулича, я целый год больше
не думал о религии.
Отец мой говорил с ними несколько слов; одни
подходили к ручке, которую он никогда
не давал, другие кланялись, — и мы уезжали.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и провожал проселком. В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство,
не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских хотел
подойти к нему.
Одной февральской ночью, часа в три, жена Вадима прислала за мной; больному было тяжело, он спрашивал меня, я
подошел к нему и тихо взял его за руку, его жена назвала меня, он посмотрел долго, устало,
не узнал и закрыл глаза.
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши
не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я узнал Цехановича и
подошел к нему.
Один закоснелый сармат, старик, уланский офицер при Понятовском, делавший часть наполеоновских походов, получил в 1837 году дозволение возвратиться в свои литовские поместья. Накануне отъезда старик позвал меня и несколько поляков отобедать. После обеда мой кавалерист
подошел ко мне с бокалом, обнял меня и с военным простодушием сказал мне на ухо: «Да зачем же вы, русский?!» Я
не отвечал ни слова, но замечание это сильно запало мне в грудь. Я понял, что этому поколению нельзя было освободить Польшу.
Всякий раз, когда я ей попадался на глаза, она притесняла меня; ее проповедям, ворчанью
не было конца, она меня журила за все: за измятый воротничок, за пятно на курточке, за то, что я
не так
подошел к руке, заставляла
подойти другой раз.
— Какой вечер! — сказал я. — И как мне
не хочется идти. Она
подошла к окну.
Тихо выпустила меня горничная, мимо которой я прошел,
не смея взглянуть ей в лицо. Отяжелевший месяц садился огромным красным ядром — заря занималась. Было очень свежо, ветер дул мне прямо в лицо — я вдыхал его больше и больше, мне надобно было освежиться. Когда я
подходил к дому — взошло солнце, и добрые люди, встречавшиеся со мной, удивлялись, что я так рано встал «воспользоваться хорошей погодой».
Старик
подошел к столу, порылся в небольшой пачке бумаг, хладнокровно вытащил одну и подал. Я читал и
не верил своим глазам; такое полнейшее отсутствие справедливости, такое наглое, бесстыдное беззаконие удивило даже в России.
Один из адъютантов
подошел к нему и начал что-то рассказывать полушепотом, причем он придавал себе вид отчаянного повесы; вероятно, он рассказывал какие-нибудь мерзости, потому что они часто перерывали разговор лакейским смехом без звука, причем почтенный чиновник, показывая вид, что ему мочи нет, что он готов надорваться, повторял: «Перестаньте, ради бога, перестаньте,
не могу больше».
В двенадцать приходил военный губернатор;
не обращая никакого внимания на советников, он шел прямо в угол и там ставил свою саблю, потом, посмотревши в окно и поправив волосы, он
подходил к своим креслам и кланялся присутствующим.
Как-то утром я взошел в комнату моей матери; молодая горничная убирала ее; она была из новых, то есть из доставшихся моему отцу после Сенатора. Я ее почти совсем
не знал. Я сел и взял какую-то книгу. Мне показалось, что девушка плачет; взглянул на нее — она в самом деле плакала и вдруг в страшном волнении
подошла ко мне и бросилась мне в ноги.
Раз как-то морской министр Меншиков
подошел к нему со словами: — Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых
не узнаете?
«Аксаков остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы
не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и
подошел ко мне.
Не останавливаясь в Соутамтоне, я отправился в Крус. На пароходе, в отелях все говорило о Гарибальди, о его приеме. Рассказывали отдельные анекдоты, как он вышел на палубу, опираясь на дюка Сутерландского, как, сходя в Коусе с парохода, когда матросы выстроились, чтоб проводить его, Гарибальди пошел было, поклонившись, но вдруг остановился,
подошел к матросам и каждому подал руку, вместо того чтоб подать на водку.
Действительно, он сказал правду: комната была
не только
не очень хороша, но прескверная. Выбора
не было; я отворил окно и сошел на минуту в залу. Там все еще пили, кричали, играли в карты и домино какие-то французы. Немец колоссального роста, которого я видал,
подошел ко мне и спросил, имею ли я время с ним поговорить наедине, что ему нужно мне сообщить что-то особенно важное.
— Господа, позвольте мне покончить ваш спор, — и тут же,
подойдя к Гарибальди, сказал ему: — Мне ваше посещение бесконечно дорого, и теперь больше, чем когда-нибудь, в эту черную полосу для России ваше посещение будет иметь особое значение, вы посетите
не одного меня, но друзей наших, заточенных в тюрьмы, сосланных на каторгу.
Неточные совпадения
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин
подошел // И молвил: «Вы ко мне писали, //
Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я
не хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: // Себя на суд вам отдаю.
«Так ты женат!
не знал я ране! // Давно ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты ей знаком?» — «Я им сосед». — // «О, так пойдем же». Князь
подходит // К своей жене и ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня смотрит на него… // И что ей душу ни смутило, // Как сильно ни была она // Удивлена, поражена, // Но ей ничто
не изменило: // В ней сохранился тот же тон, // Был так же тих ее поклон.
Однообразный и безумный, // Как вихорь жизни молодой, // Кружится вальса вихорь шумный; // Чета мелькает за четой. // К минуте мщенья приближаясь, // Онегин, втайне усмехаясь, //
Подходит к Ольге. Быстро с ней // Вертится около гостей, // Потом на стул ее сажает, // Заводит речь о том, о сем; // Спустя минуты две потом // Вновь с нею вальс он продолжает; // Все в изумленье. Ленский сам //
Не верит собственным глазам.
Он был
не глуп; и мой Евгений, //
Не уважая сердца в нем, // Любил и дух его суждений, // И здравый толк о том, о сем. // Он с удовольствием, бывало, // Видался с ним, и так нимало // Поутру
не был удивлен, // Когда его увидел он. // Тот после первого привета, // Прервав начатый разговор, // Онегину, осклабя взор, // Вручил записку от поэта. // К окну Онегин
подошел // И про себя ее прочел.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.