Неточные совпадения
Сверх передней и девичьей, было у меня еще одно рассеяние, и тут, по крайней мере,
не было мне помехи. Я любил чтение столько же, сколько
не любил учиться. Страсть к бессистемному чтению была вообще одним из главных препятствий серьезному учению. Я, например, прежде и после терпеть
не мог теоретического изучения языков, но очень скоро выучивался кой-как
понимать и болтать с грехом пополам, и на этом останавливался, потому что этого было достаточно для моего чтения.
Я, стало быть, вовсе
не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но
понимаю, как молодая девушка,
не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже, словом, дома было тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а
может, и на год, к нам.
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во все мешался, ничего
не понимая, делал замечания, поправлял воротник рубашки у Ника, торопился домой, словом, был очень противен. Через месяц мы
не могли провести двух дней, чтоб
не увидеться или
не написать письмо; я с порывистостью моей натуры привязывался больше и больше к Нику, он тихо и глубоко любил меня.
Я никогда
не мог вполне
понять, откуда происходила злая насмешка и раздражение, наполнявшие его душу, его недоверчивое удаление от людей и досада, снедавшая его.
«Я
не могу еще взять, — пишет он в том же письме, — те звуки, которые слышатся душе моей, неспособность телесная ограничивает фантазию. Но, черт возьми! Я поэт, поэзия мне подсказывает истину там, где бы я ее
не понял холодным рассуждением. Вот философия откровения».
—
Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все
понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы
не те. Я знаю это, но
не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий, что на новые недостает сил. Смотрите, вы ни слова
не говорите Ваде об этом, он огорчится, будет меня уговаривать… вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб я молчал.
Само собою разумеется, что Витберга окружила толпа плутов, людей, принимающих Россию — за аферу, службу — за выгодную сделку, место — за счастливый случай нажиться.
Не трудно было
понять, что они под ногами Витберга выкопают яму. Но для того чтоб он, упавши в нее,
не мог из нее выйти, для этого нужно было еще, чтоб к воровству прибавилась зависть одних, оскорбленное честолюбие других.
Прежде нежели я вполне
понял наше отношение и,
может, именно оттого, что
не понимал его вполне, меня ожидал иной искус, который мне
не прошел такой светлой полоской, как встреча с Гаетаной, искус, смиривший меня и стоивший мне много печали и внутренней тревоги.
Тут я
понял, что муж, в сущности, был для меня извинением в своих глазах, — любовь откипела во мне. Я
не был равнодушен к ней, далеко нет, но это было
не то, чего ей надобно было. Меня занимал теперь иной порядок мыслей, и этот страстный порыв словно для того обнял меня, чтоб уяснить мне самому иное чувство. Одно
могу сказать я в свое оправдание — я был искренен в моем увлечении.
Как же мне было признаться, как сказать Р. в январе, что я ошибся в августе, говоря ей о своей любви. Как она
могла поверить в истину моего рассказа — новая любовь была бы понятнее, измена — проще. Как
мог дальний образ отсутствующей вступить в борьбу с настоящим, как
могла струя другой любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной — все это я сам
не понимал, а чувствовал, что все это правда.
Что касается до твоего положения, оно
не так дурно для твоего развития, как ты воображаешь. Ты имеешь большой шаг над многими; ты, когда начала
понимать себя, очутилась одна, одна во всем свете. Другие знали любовь отца и нежность матери, — у тебя их
не было. Никто
не хотел тобою заняться, ты была оставлена себе. Что же
может быть лучше для развития? Благодари судьбу, что тобою никто
не занимался, они тебе навеяли бы чужого, они согнули бы ребяческую душу, — теперь это поздно.
— Ежели вы
можете мне объяснить, что все это значит, вы меня очень обяжете, я ломаю себе голову и никак
не понимаю, куда ведут ваши слова или на что намекают.
Мать,
не понимая глупого закона, продолжала просить, ему было скучно, женщина, рыдая, цеплялась за его ноги, и он сказал, грубо отталкивая ее от себя: «Да что ты за дура такая, ведь по-русски тебе говорю, что я ничего
не могу сделать, что же ты пристаешь».
— Друг мой, я скажу тебе правду;
может, это самолюбие, эгоизм, сумасшествие, но я чувствую, вижу, что
не могу развлечь тебя; тебе скучно, — я
понимаю это, я оправдываю тебя, но мне больно, больно, и я плачу. Я знаю, что ты меня любишь, что тебе меня жаль, но ты
не знаешь, откуда у тебя тоска, откуда это чувство пустоты, ты чувствуешь бедность твоей жизни — и в самом деле, что я
могу сделать для тебя?
Я чувствовал, что все это было
не так, чувствовал, что она никогда
не была пожертвована, что слово «соперница» нейдет и что если б эта женщина
не была легкой женщиной, то ничего бы и
не было, но, с другой стороны, я
понимал и то, что оно
могло так казаться.
Страшно мне и больно думать, что впоследствии мы надолго расходились с Грановским в теоретических убеждениях. А они для нас
не составляли постороннее, а истинную основу жизни. Но я тороплюсь вперед заявить, что если время доказало, что мы
могли розно
понимать,
могли не понимать друг друга и огорчать, то еще больше времени доказало вдвое, что мы
не могли ни разойтись, ни сделаться чужими, что на это и самая смерть была бессильна.
— Знаете ли что, — сказал он вдруг, как бы удивляясь сам новой мысли, —
не только одним разумом нельзя дойти до разумного духа, развивающегося в природе, но
не дойдешь до того, чтобы
понять природу иначе, как простое, беспрерывное брожение,
не имеющее цели, и которое
может и продолжаться, и остановиться. А если это так, то вы
не докажете и того, что история
не оборвется завтра,
не погибнет с родом человеческим, с планетой.
— Я
не могу, — сказал он, — вступать… я
понимаю затруднительное положение, с другой стороны — милосердие! — Я посмотрел на него, он опять покраснел. — Сверх того, зачем же вам отрезывать себе все пути? Вы напишите мне, что вы очень больны, я отошлю к графу.
Приблизительно можно было догадаться, что он
мог мне сказать, а потому, да еще взяв в соображение, что если я скрыл, что
не понимаю его, то и он скроет, что
не понимает меня, я смело отвечал на его речь...