Неточные совпадения
— Впрямь, корми собаку — все собака останется; зубы скалит и
не подумает, на кого… Блохи бы
заели без меня!
Я забыл сказать, что «Вертер» меня
занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я
не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
Я
не имел к нему никакого уважения и отравлял все минуты его жизни, особенно с тех пор, как я убедился, что, несмотря на все мои усилия, он
не может понять двух вещей: десятичных дробей и тройного правила. В душе мальчиков вообще много беспощадного и даже жестокого; я с свирепостию преследовал бедного вольфенбюттельского егеря пропорциями; меня это до того
занимало, что я, мало вступавший в подобные разговоры с моим отцом, торжественно сообщил ему о глупости Федора Карловича.
Несмотря на то что политические мечты
занимали меня день и ночь, понятия мои
не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть.
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам себе вслух; тем
не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень
занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и поправлять.
Я
не помню, чтоб шалости
занимали нас на первом плане, особенно когда мы были одни.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов вечера
не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и
не запирались; дрова покупать, а
не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то есть приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить вечером, когда никого
не было,
занимать повествованиями и новостями.
— Раз, — сказывала мне его жена потом, — у нас вышли все деньги до последней копейки; накануне я старалась достать где-нибудь рублей десять, нигде
не нашла; у кого можно было
занять несколько, я уже
заняла.
— Ведь вот — Крейц или Ридигер — в одном приказе в корнеты произведены были. Жили на одной квартире, — Петруша, Алеша — ну, я, видите,
не немец, да и поддержки
не было никакой — вот и сиди будочником. Вы думаете, легко благородному человеку с нашими понятиями
занимать полицейскую должность?
Эту почетную должность
занимала здоровая, краснощекая вдова какого-то звенигородского чиновника, надменная своим «благородством» и асессорским чином покойника, сварливая и неугомонная женщина, которая никогда
не могла простить Наполеону преждевременную смерть ее звенигородской коровы, погибшей в Отечественную войну 1812 года.
Женщина эта играла очень
не важную роль, пока княжна была жива, но потом так ловко умела приладиться к капризам княгини и к ее тревожному беспокойству о себе, что вскоре
заняла при ней точно то место, которое сама княгиня имела при тетке.
У меня
не было той забавы или игрушки, которая бы
заняла меня и утешила, потому что ежели и давали что-нибудь, то с упреком и с непременным прибавлением: „Ты этого
не стоишь“.
Тут я понял, что муж, в сущности, был для меня извинением в своих глазах, — любовь откипела во мне. Я
не был равнодушен к ней, далеко нет, но это было
не то, чего ей надобно было. Меня
занимал теперь иной порядок мыслей, и этот страстный порыв словно для того обнял меня, чтоб уяснить мне самому иное чувство. Одно могу сказать я в свое оправдание — я был искренен в моем увлечении.
Раз, длинным зимним вечером в конце 1838, сидели мы, как всегда, одни, читали и
не читали, говорили и молчали и молча продолжали говорить. На дворе сильно морозило, и в комнате было совсем
не тепло. Наташа чувствовала себя нездоровой и лежала на диване, покрывшись мантильей, я сидел возле на полу; чтение
не налаживалось, она была рассеянна, думала о другом, ее что-то
занимало, она менялась в лице.
Юность невнимательно несется в какой-то алгебре идей, чувств и стремлений, частное мало
занимает, мало бьет, а тут — любовь, найдено — неизвестное, все свелось на одно лицо, прошло через него, им становится всеобщее дорого, им изящное красиво, постороннее и тут
не бьет: они даны друг другу, кругом хоть трава
не расти!
Гегель держался в кругу отвлечений для того, чтоб
не быть в необходимости касаться эмпирических выводов и практических приложений, для них он избрал очень ловко тихое и безбурное море эстетики; редко выходил он на воздух, и то на минуту, закутавшись, как больной, но и тогда оставлял в диалектической запутанности именно те вопросы, которые всего более
занимали современного человека.
Лариса Дмитриевна, давно прошедшая этими «задами» пантеизма, сбивала его и, улыбаясь, показывала мне на него глазами. Она, разумеется, была правее его, и я добросовестно ломал себе голову и досадовал, когда мой доктор торжественно смеялся. Споры эти
занимали меня до того, что я с новым ожесточением принялся за Гегеля. Мученье моей неуверенности недолго продолжалось, истина мелькнула перед глазами и стала становиться яснее и яснее; я склонился на сторону моей противницы, но
не так, как она хотела.
Об застое после перелома в 1825 году мы говорили много раз. Нравственный уровень общества пал, развитие было перервано, все передовое, энергическое вычеркнуто из жизни. Остальные — испуганные, слабые, потерянные — были мелки, пусты; дрянь александровского поколения
заняла первое место; они мало-помалу превратились в подобострастных дельцов, утратили дикую поэзию кутежей и барства и всякую тень самобытного достоинства; они упорно служили, они выслуживались, но
не становились сановитыми. Время их прошло.
Нелепее, глупее ничего нельзя себе представить; я уверен, что три четверти людей, которые прочтут это,
не поверят, [Это до такой степени справедливо, что какой-то немец, раз десять ругавший меня в «Morning Advertiser», приводил в доказательство того, что я
не был в ссылке, то, что я
занимал должность советника губернского правления.
Виц-губернатор
занял его должность и в качестве губернатора получил от себя дерзкую бумагу, посланную накануне; он,
не задумавшись, велел секретарю ответить на нее, подписал ответ и, получив его как виц-губернатор, снова принялся с усилиями и напряжением строчить самому себе оскорбительное письмо.
Он
не выдержал бы ни бесстрастную нелицеприятность логики, ни бесстрастную объективность природы; отрешаться от всего для мысли или отрешаться от себя для наблюдения он
не мог; человеческие дела, напротив, страстно
занимали его.
Он писал Гассеру, чтоб тот немедленно требовал аудиенции у Нессельроде и у министра финансов, чтоб он им сказал, что Ротшильд знать
не хочет, кому принадлежали билеты, что он их купил и требует уплаты или ясного законного изложения — почему уплата остановлена, что, в случае отказа, он подвергнет дело обсуждению юрисконсультов и советует очень подумать о последствиях отказа, особенно странного в то время, когда русское правительство хлопочет заключить через него новый
заем.