Неточные совпадения
Мне случалось иной раз видеть во сне, что я студент и иду
на экзамен, — я с ужасом думал, сколько я забыл, срежешься, да и только, — и я просыпался, радуясь от души, что
море и паспорты, годы и визы отделяют меня от университета, никто меня не будет испытывать и не осмелится поставить отвратительную единицу.
Удобовпечатлимые, искренно молодые, мы легко были подхвачены мощной волной его и рано переплыли тот рубеж,
на котором останавливаются целые ряды людей, складывают руки, идут назад или ищут по сторонам броду — через
море!
Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд
на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого
моря, шли в могилу.
Да, я был влюблен, и память об этой юношеской, чистой любви мне мила, как память весенней прогулки
на берегу
моря, середь цветов и песен. Это было сновидение, навеявшее много прекрасного и исчезнувшее, как обыкновенно сновидения исчезают!
Я отправился к ним. В этот день мужу было легче, хотя
на новой квартире он уже не вставал с постели; я был монтирован, [возбужден, взвинчен (от фр. être monté).] дурачился, сыпал остротами, рассказывал всякий вздор,
морил больного со смеху и, разумеется, все это для того, чтоб заглушить ее и мое смущение. Сверх того, я чувствовал, что смех этот увлекает и пьянит ее.
И хорошо, что человек или не подозревает, или умеет не видать, забыть. Полного счастия нет с тревогой; полное счастие покойно, как
море во время летней тишины. Тревога дает свое болезненное, лихорадочное упоение, которое нравится, как ожидание карты, но это далеко от чувства гармонического, бесконечного мира. А потому сон или нет, но я ужасно высоко ценю это доверие к жизни, пока жизнь не возразила
на него, не разбудила… мрут же китайцы из-за грубого упоения опиумом…»
Гегель держался в кругу отвлечений для того, чтоб не быть в необходимости касаться эмпирических выводов и практических приложений, для них он избрал очень ловко тихое и безбурное
море эстетики; редко выходил он
на воздух, и то
на минуту, закутавшись, как больной, но и тогда оставлял в диалектической запутанности именно те вопросы, которые всего более занимали современного человека.
С раннего утра сидел Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и часов в пять бросался, иногда со мной, в
море (плавал он как рыба); потом он приходил к нам обедать и, вечно веселый, был готов
на ученый спор и
на всякие пустяки, пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал детям сказки с таким мастерством, что они, не вставая, слушали его целые часы.
Мои права гражданства были признаны огромным большинством, и я сделался из русских надворных советников — тягловым крестьянином сельца Шателя, что под Муртеном, «originaire de Shâtel près Morat», [«уроженцем Шателя, близ
Мора» (фр.).] как расписался фрибургский писарь
на моем паспорте.
«Свободная» личность у него часовой и работник без выслуги, она несет службу и должна стоять
на карауле до смены смертью, она должна
морить в себе все лично-страстное, все внешнее долгу, потому что она — не она, ее смысл, ее сущность вне ее, она — орган справедливости, она предназначена, как дева Мария, носить в мучениях идею и водворить ее
на свет для спасения государства.
Разве три министра, один не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали всенародно в камере пэров и в низшей камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать
на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного
моря?.. «Кому же ты больше веришь: моему ослу или мне?» — говорил обиженный мельник, в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…
В Коус я приехал часов в девять вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал
на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый вечер 1864.
Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.
Зато
на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо
моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь часов поехал я под этой душей в Брук Гауз.
Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по
морю, пробегают какие-то мысли — ужас ли то перед судьбами, лежащими
на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия? Последнего не думаю, — его личность давно исчезла в его деле…
В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а видел
море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных местах шесть часов… Гарибальди приехал в половине третьего
на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд с женой.
Мы ему купим остальную часть Капреры, мы ему купим удивительную яхту — он так любит кататься по
морю, — а чтобы он не бросил
на вздор деньги (под вздором разумеется освобождение Италии), мы сделаем майорат, мы предоставим ему пользоваться рентой. [Как будто Гарибальди просил денег для себя. Разумеется, он отказался от приданого английской аристократии, данного
на таких нелепых условиях, к крайнему огорчению полицейских журналов, рассчитавших грош в грош, сколько он увезет
на Капреру. (Прим. А. И. Герцена.)]
Правительство, ревниво отталкивающее от себя всякое подозрение во вмешательстве, дозволяющее ежедневно умирать людям с голоду — боясь ограничить самоуправление рабочих домов, позволяющее
морить на работе и кретинизировать целые населения, — вдруг делается больничной сиделкой, дядькой.
Неточные совпадения
Великие сподвижники // И по сей день стараются — //
На дно
морей спускаются, // Под небо подымаются, — // Всё нет и нет ключей!
Константинополь, бывшая Византия, а ныне губернский город Екатериноград, стоит при излиянии Черного
моря в древнюю Пропонтиду и под сень Российской Державы приобретен в 17… году, с распространением
на оный единства касс (единство сие в том состоит, что византийские деньги в столичном городе Санкт-Петербурге употребление себе находить должны).
Голос обязан иметь градоначальник ясный и далеко слышный; он должен помнить, что градоначальнические легкие созданы для отдания приказаний. Я знал одного градоначальника, который, приготовляясь к сей должности, нарочно поселился
на берегу
моря и там во всю мочь кричал. Впоследствии этот градоначальник усмирил одиннадцать больших бунтов, двадцать девять средних возмущений и более полусотни малых недоразумений. И все сие с помощью одного своего далеко слышного голоса.
Был, говорит он, в древности народ, головотяпами именуемый, и жил он далеко
на севере, там, где греческие и римские историки и географы предполагали существование Гиперборейского
моря.
Еще во времена Бородавкина летописец упоминает о некотором Ионке Козыре, который, после продолжительных странствий по теплым
морям и кисельным берегам, возвратился в родной город и привез с собой собственного сочинения книгу под названием:"Письма к другу о водворении
на земле добродетели". Но так как биография этого Ионки составляет драгоценный материал для истории русского либерализма, то читатель, конечно, не посетует, если она будет рассказана здесь с некоторыми подробностями.