Неточные совпадения
Перед днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате, оттуда были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто быстрыми шагами проходил он по коридору, всякий раз запирая
на ключ свою дверь, то с кастрюлькой для клея, то с какими-то завернутыми в
бумагу вещами.
И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал
на лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над
бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Я подписал
бумагу, тем дело и кончилось; больше я о службе ничего не слыхал, кроме того, что года через три Юсупов прислал дворцового архитектора, который всегда кричал таким голосом, как будто он стоял
на стропилах пятого этажа и оттуда что-нибудь приказывал работникам в подвале, известить, что я получил первый офицерский чин.
Он прошел мимо, сделав вид, что не замечает их; какой-то флигель-адъютант взял
бумагу, полиция повела их
на съезжую.
Этот крик воротил силу Полежаеву, он развернул тетрадь. «Никогда, — говорил он, — я не видывал „Сашку“ так переписанного и
на такой славной
бумаге».
Я отворил окно — день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил у унтера воды и выпил целую кружку. О сне не было и в помышлении. Впрочем, и лечь было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в канцелярии находился только большой стол, заваленный
бумагами, и в углу маленький стол, еще более заваленный
бумагами. Скудный ночник не мог освещать комнату, а делал колеблющееся пятно света
на потолке, бледневшее больше и больше от рассвета.
Я сел
на место частного пристава и взял первую
бумагу, лежавшую
на столе, — билет
на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
Этот знаток вин привез меня в обер-полицмейстерский дом
на Тверском бульваре, ввел в боковую залу и оставил одного. Полчаса спустя из внутренних комнат вышел толстый человек с ленивым и добродушным видом; он бросил портфель с
бумагами на стул и послал куда-то жандарма, стоявшего в дверях.
— Я прибавлю к словам священника одно — запираться вам нельзя, если б вы и хотели. — Он указал
на кипы
бумаг, писем, портретов, с намерением разбросанных по столу. — Одно откровенное сознание может смягчить вашу участь; быть
на воле или в Бобруйске,
на Кавказе — это зависит от вас.
Потом комендант разрешил нам иметь чернильницу и гулять по двору.
Бумага давалась счетом
на том условии, чтоб все листы были целы. Гулять было дозволено раз в сутки
на дворе, окруженном оградой и цепью часовых, в сопровождении солдата и дежурного офицера.
Я собирался
на другой день продать лошадь и всякую дрянь, как вдруг явился полицмейстер с приказом выехать в продолжение двадцати четырех часов. Я объяснил ему, что губернатор дал мне отсрочку. Полицмейстер показал
бумагу, в которой действительно было ему предписано выпроводить меня в двадцать четыре часа.
Бумага была подписана в самый тот день, следовательно, после разговора со мною.
На барщину переписки
бумаг меня больше не гоняли, и мой пьяненький столоначальник сделался почти подчиненное мне лицо.
Там, где-то в закоптелых канцеляриях, через которые мы спешим пройти, обтерханные люди пишут — пишут
на серой
бумаге, переписывают
на гербовую, и лица, семьи, целые деревни обижены, испуганы, разорены.
А тут два раза в неделю приходила в Вятку московская почта; с каким волнением дожидался я возле почтовой конторы, пока разберут письма, с каким трепетом ломал печать и искал в письме из дома, нет ли маленькой записочки
на тонкой
бумаге, писанной удивительно мелким и изящным шрифтом.
Недели через три почта привезла из Петербурга
бумагу на имя «управляющего губернией». В канцелярии все переполошилось. Регистратор губернского правления прибежал сказать, что у них получен указ. Правитель дел бросился к Тюфяеву, Тюфяев сказался больным и не поехал в присутствие.
Корнилов был назначен за несколько лет перед приездом в Вятку, прямо из семеновских или измайловских полковников, куда-то гражданским губернатором. Он приехал
на воеводство, вовсе не зная дел. Сначала, как все новички, он принялся все читать, вдруг ему попалась
бумага из другой губернии, которую он, прочитавши два раза, три раза, — не понял.
— Я увидел, — рассказывал он, улыбаясь, — что это действительно был ответ
на ту
бумагу, — и, благословясь, подписал. Никогда более не было помину об этом деле —
бумага была вполне удовлетворительна.
Это было через край. Я соскочил с саней и пошел в избу. Полупьяный исправник сидел
на лавке и диктовал полупьяному писарю.
На другой лавке в углу сидел или, лучше, лежал человек с скованными ногами и руками. Несколько бутылок, стаканы, табачная зола и кипы
бумаг были разбросаны.
День был жаркий. Преосвященный Парфений принял меня в саду. Он сидел под большой тенистой липой, сняв клобук и распустив свои седые волосы. Перед ним стоял без шляпы,
на самом солнце, статный плешивый протопоп и читал вслух какую-то
бумагу; лицо его было багрово, и крупные капли пота выступали
на лбу, он щурился от ослепительной белизны
бумаги, освещенной солнцем, — и ни он не смел подвинуться, ни архиерей ему не говорил, чтоб он отошел.
В
бумагах NataLie я нашел свои записки, писанные долею до тюрьмы, долею из Крутиц. Несколько из них я прилагаю к этой части. Может, они не покажутся лишними для людей, любящих следить за всходами личных судеб, может, они прочтут их с тем нервным любопытством, с которым мы смотрим в микроскоп
на живое развитие организма.
В первых числах декабря, часов в девять утром, Матвей сказал мне, что квартальный надзиратель желает меня видеть. Я не мог догадаться, что его привело ко мне, и велел просить. Квартальный показал мне клочок
бумаги,
на котором было написано, что он «пригласил меня в 10 часов утра в III Отделение собств. е. в. канцелярии».
Несмотря
на присутствие комиссара, жандарм нас не пустил, а вызвал чиновника, который, прочитав
бумагу, оставил квартального в коридоре, а меня просил идти за ним.
Читать
бумаги по всем отделениям было решительно невозможно, надобно было подписывать
на веру.
Виц-губернатор занял его должность и в качестве губернатора получил от себя дерзкую
бумагу, посланную накануне; он, не задумавшись, велел секретарю ответить
на нее, подписал ответ и, получив его как виц-губернатор, снова принялся с усилиями и напряжением строчить самому себе оскорбительное письмо.
После кончины Natalie я нашел между ее
бумагами записочку, о которой я совсем забыл. Это были несколько строк, написанных мною за час или два до рождения Саши. Это была молитва, благословение, посвящение народившегося существа
на «службу человечества», обречение его
на «трудный путь».
По совету Ротшильда я купил себе американских
бумаг, несколько французских и небольшой дом
на улице Амстердам, занимаемый Гаврской гостиницей.
Царь иудейский сидел спокойно за своим столом, смотрел
бумаги, писал что-то
на них, верно, всё миллионы или, по крайней мере, сотни тысяч.
Он позвонил, вошел старик huissier [сторож (фр.).] с цепью
на груди; сказав ему с важным видом: «
Бумаги и перо этому господину», юноша кивнул мне головой.
Консул покраснел, несколько смешался, потом сел
на диван, вынул из кармана
бумагу, развернул и, прочитавши: «Генерал-адъютант граф Орлов сообщил графу Нессельроде, что его им… — снова встал.
Прежде всякого вызова, более года тому назад, положено было запрещение
на мое именье, отобраны деловые
бумаги, находившиеся в частных руках, наконец, захвачены деньги, 10000 фp., высланные мне из Москвы. Такие строгие и чрезвычайные меры против меня показывают, что я не только в чем-то обвиняем, но что, прежде всякого вопроса, всякого суда, признан виновным и наказан — лишением части моих средств.
Будущее было темно, печально… я мог умереть, и мысль, что тот же краснеющий консул явится распоряжаться в доме, захватит
бумаги, заставляла меня думать о получении где-нибудь прав гражданства. Само собою разумеется, что я выбрал Швейцарию, несмотря
на то что именно около этого времени в Швейцарии сделали мне полицейскую шалость.
— Вот вам
на всякий случай, впрочем, будьте уверены, до этой
бумаги дело не дойдет. Я очень, очень рад, что мы покончили с вами это дело.