Неточные совпадения
Мы тогда жили во флигеле у княжны,
дом загорелся; вот Павел Иванович [Голохвастов, муж меньшей сестры
моего отца.
Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском
доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько дней, после которых в четыре часа утра Мортье прислал за
моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.
Отца
моего привезли прямо к Аракчееву и у него в
доме задержали.
С месяц отец
мой оставался арестованным в
доме Аракчеева; к нему никого не пускали; один С. С. Шишков приезжал по приказанию государя расспросить о подробностях пожара, вступления неприятеля и о свидании с Наполеоном; он был первый очевидец, явившийся в Петербург.
Приехавши в небольшую ярославскую деревеньку около ночи, отец
мой застал нас в крестьянской избе (господского
дома в этой деревне не было), я спал на лавке под окном, окно затворялось плохо, снег, пробиваясь в щель, заносил часть скамьи и лежал, не таявши, на оконнице.
Из Ярославской губернии мы переехали в Тверскую и наконец, через год, перебрались в Москву. К тем порам воротился из Швеции брат
моего отца, бывший посланником в Вестфалии и потом ездивший зачем-то к Бернадоту; он поселился в одном
доме с нами.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем
доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в
доме, где жил
мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Отцу
моему досталось Васильевское, большое подмосковное именье в Рузском уезде. На следующий год мы жили там целое лето; в продолжение этого времени Сенатор купил себе
дом на Арбате; мы приехали одни на нашу большую квартиру, опустевшую и мертвую. Вскоре потом и отец
мой купил тоже
дом в Старой Конюшенной.
С Сенатором удалялся, во-первых, Кало, а во-вторых, все живое начало нашего
дома. Он один мешал ипохондрическому нраву
моего отца взять верх, теперь ему была воля вольная. Новый
дом был печален, он напоминал тюрьму или больницу; нижний этаж был со сводами, толстые стены придавали окнам вид крепостных амбразур; кругом
дома со всех сторон был ненужной величины двор.
Отец
мой почти совсем не служил; воспитанный французским гувернером в
доме набожной и благочестивой тетки, он лет шестнадцати поступил в Измайловский полк сержантом, послужил до павловского воцарения и вышел в отставку гвардии капитаном; в 1801 он уехал за границу и прожил, скитаясь из страны в страну, до конца 1811 года.
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в
моем положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в
доме моего отца, что у него на половине я держу себя чинно, что у
моей матери другая половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала спать и
мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки; все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
Однажды настороженный, я в несколько недель узнал все подробности о встрече
моего отца с
моей матерью, о том, как она решилась оставить родительский
дом, как была спрятана в русском посольстве в Касселе, у Сенатора, и в мужском платье переехала границу; все это я узнал, ни разу не сделав никому ни одного вопроса.
Первое следствие этих открытий было отдаление от
моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в
доме, не исключая Сенатора, боялось
моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Перебирая воспоминания
мои не только о дворовых нашего
дома и Сенатора, но о слугах двух-трех близких нам
домов в продолжение двадцати пяти лет, я не помню ничего особенно порочного в их поведении.
Телесные наказания были почти неизвестны в нашем
доме, и два-три случая, в которые Сенатор и
мой отец прибегали к гнусному средству «частного
дома», были до того необыкновенны, что об них вся дворня говорила целые месяцы; сверх того, они были вызываемы значительными проступками.
Сенатора не было
дома; Толочанов взошел при мне к
моему отцу и сказал ему, что он пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что деньги, которых недостает, истратил он.
Лет до четырнадцати я не могу сказать, чтоб
мой отец особенно теснил меня, но просто вся атмосфера нашего
дома была тяжела для живого мальчика.
Дома был постоянно нестерпимый жар от печей, все это должно было сделать из меня хилого и изнеженного ребенка, если б я не наследовал от
моей матери непреодолимого здоровья.
Наконец, товарищ Блюхера рассорился с
моим отцом и оставил наш
дом; после этого отец не теснил меня больше немцами.
Изредка отпускал он меня с Сенатором в французский театр, это было для меня высшее наслаждение; я страстно любил представления, но и это удовольствие приносило мне столько же горя, сколько радости. Сенатор приезжал со мною в полпиесы и, вечно куда-нибудь званный, увозил меня прежде конца. Театр был у Арбатских ворот, в
доме Апраксина, мы жили в Старой Конюшенной, то есть очень близко, но отец
мой строго запретил возвращаться без Сенатора.
По другую сторону — гора и небольшая деревенька, там построил
мой отец новый
дом.
В десятом часу утра камердинер, сидевший в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну,
мою экс-нянюшку, что барин встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он пил один в своем кабинете. Все в
доме принимало иной вид, люди начинали чистить комнаты, по крайней мере показывали вид, что делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась перед печью и, не мигая, смотрела в огонь.
В 1830 году отец
мой купил возле нашего
дома другой, больше, лучше и с садом;
дом этот принадлежал графине Ростопчиной, жене знаменитого Федора Васильевича.
Месяцев через десять обыкновенно Карл Иванович, постарше, поизмятее, победнее и еще с меньшим числом зубов и волос, смиренно являлся к
моему отцу с запасом персидского порошку от блох и клопов, линялой тармаламы, ржавых черкесских кинжалов и снова поселялся в пустом
доме на тех же условиях: исполнять комиссии и печь топить своими дровами.
Затем были разные habitués; тут являлся ех officio [по обязанности (лат.).] Карл Иванович Зонненберг, который, хвативши
дома перед самым обедом рюмку водки и закусивши ревельской килькой, отказывался от крошечной рюмочки какой-то особенно настоянной водки; иногда приезжал последний французский учитель
мой, старик-скряга, с дерзкой рожей и сплетник. Monsieur Thirie так часто ошибался, наливая вино в стакан, вместо пива, и выпивая его в извинение, что отец
мой впоследствии говорил ему...
Надобно заметить, что эти вдовы еще незамужними, лет сорок, пятьдесят тому назад, были прибежны к
дому княгини и княжны Мещерской и с тех пор знали
моего отца; что в этот промежуток между молодым шатаньем и старым кочевьем они лет двадцать бранились с мужьями, удерживали их от пьянства, ходили за ними в параличе и снесли их на кладбище.
Отец
мой, возвратившись из чужих краев, до ссоры с братом, останавливался на несколько месяцев в его
доме, и в этом же
доме родилась
моя жена в 1817 году.
А
дом родительский меня преследовал даже в университете в виде лакея, которому отец
мой велел меня провожать, особенно когда я ходил пешком.
К тому же Платон Богданович принадлежал, и по родству и по богатству к малому числу признанных
моим отцом личностей, и
мое близкое знакомство с его
домом ему нравилось, Оно нравилось бы еще больше, если б у Платона Богдановича не было сына.
Сложа руки нельзя было оставаться, я оделся и вышел из
дому без определенной цели. Это было первое несчастие, падавшее на
мою голову. Мне было скверно, меня мучило
мое бессилие.
Дома я застал все в волнении. Уже отец
мой был сердит на меня за взятие Огарева, уже Сенатор был налицо, рылся в
моих книгах, отбирал, по его мнению, опасные и был недоволен.
Я на другой день поехал за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот день были именины
моего отца; я весь день был
дома, и Огарев был у нас.
— И вы уж не откажите в
моей просьбе и в доказательство, что не сердитесь, — я живу через два
дома отсюда — позвольте вас просить позавтракать чем бог послал.
— Да, ваше превосходительство, я вчера да и хозяйка
моя сидели
дома, и кучер был
дома.
Княгинин
дом вовсе не походил на
дом моего отца или Сенатора.
Среди всех этих обстоятельств одним утром Карл Иванович сообщил мне, что хозяйская кухарка с утра открыла ставни третьего
дома и
моет окна.
Дом был занят каким-то приезжим семейством.
Отец
мой на это отвечал, что он в чужие дела терпеть не может мешаться, что до него не касается, что княгиня делает у себя в
доме; он мне советовал оставить пустые мысли, «порожденные праздностью и скукой ссылки», и лучше приготовляться к путешествию в чужие края.
Священник ходил по
домам с молебном, — это был Николин день, и
мой кавалерист насилу где-то его поймал и взял в реквизицию.
Тот же
дом, та же мебель, — вот комната, где, запершись с Огаревым, мы конспирировали в двух шагах от Сенатора и
моего отца, — да вот и он сам,
мой отец, состаревшийся и сгорбившийся, но так же готовый меня журить за то, что поздно воротился домой.
Государыня скончалась, и на другой день
дом мой опустел, меня бегали, как заразы, знаете, при сумасшедшем-то — и те же самые персоны.
Мы встречали Новый год
дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи,
мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя
мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят
моему сердцу. Да будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
Там жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в опале с 1813 года, и мечтал увидеть своего барина с кавалериями и регалиями; там жил и умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста с брюшком, Василий Яковлев, которого я помню во все свои возрасты и во все цвета его бороды, сперва темно-русой, потом совершенно седой; там был молочный брат
мой Никифор, гордившийся тем, что для меня отняли молоко его матери, умершей впоследствии в
доме умалишенных…
Небольшое село из каких-нибудь двадцати или двадцати пяти дворов стояло в некотором расстоянии от довольно большого господского
дома. С одной стороны был расчищенный и обнесенный решеткой полукруглый луг, с другой — вид на запруженную речку для предполагаемой лет за пятнадцать тому назад мельницы и на покосившуюся, ветхую деревянную церковь, которую ежегодно собирались поправить, тоже лет пятнадцать, Сенатор и
мой отец, владевшие этим имением сообща.
В конце 1843 года я печатал
мои статьи о «Дилетантизме в науке»; успех их был для Грановского источником детской радости. Он ездил с «Отечественными записками» из
дому в
дом, сам читал вслух, комментировал и серьезно сердился, если они кому не нравились. Вслед за тем пришлось и мне видеть успех Грановского, да и не такой. Я говорю о его первом публичном курсе средневековой истории Франции и Англии.
Добрые люди винили меня за то, что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел
дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред
моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».
Мы предложили ему оставить школу и перейти в
дом моей матери, с тем чтобы ехать с ней в Италию.
Разве три министра, один не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали всенародно в камере пэров и в низшей камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. «Кому же ты больше веришь:
моему ослу или мне?» — говорил обиженный мельник, в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет
дома…
Я видел
мой отчий
дом, наполненный разбойниками, и схватился за оружие, чтоб их выгнать».
— Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять голову… слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу — когда я опять увидал родительский
дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых людей — я был удручен счастьем… Вы знаете, — прибавил он, обращаясь ко мне, — что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел
мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?