Неточные совпадения
А. И. Герцена.)] говорит: «Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко на дворе, стены капитальные», — пошли мы, и господа и
люди, все вместе,
тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть — добрались мы наконец до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из всех окон.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши
люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» —
тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади,
тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
Разве придется говорить о небольших кражах… но
тут понятия так сбиты положением, что трудно судить: человек-собственность не церемонится с своим товарищем и поступает запанибрата с барским добром.
Что же
тут удивительного, что, пробыв шесть дней рычагом, колесом, пружиной, винтом, —
человек дико вырывается в субботу вечером из каторги мануфактурной деятельности и в полчаса напивается пьян, тем больше, что его изнурение не много может вынести.
На меня сильно действовали эти страшные сцены… являлись два полицейских солдата по зову помещика, они воровски, невзначай, врасплох брали назначенного
человека; староста обыкновенно
тут объявлял, что барин с вечера приказал представить его в присутствие, и
человек сквозь слезы куражился, женщины плакали, все давали подарки, и я отдавал все, что мог, то есть какой-нибудь двугривенный, шейный платок.
Я
тут разглядел, какая сосредоточенная ненависть и злоба против господ лежат на сердце у крепостного
человека: он говорил со скрыпом зубов и с мимикой, которая, особенно в поваре, могла быть опасна.
Мой отец считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного
человека; он говорил, что надобно верить в Священное писание без рассуждений, потому что умом
тут ничего не возьмешь, и все мудрования затемняют только предмет; что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился, не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая идет старым женщинам, а мужчинам неприлична.
В последний день масленицы все
люди, по старинному обычаю, приходили вечером просить прощения к барину; в этих торжественных случаях мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером.
Тут он делал вид, будто не всех узнает.
Вадим умер в феврале 1843 г.; я был при его кончине и
тут в первый раз видел смерть близкого
человека, и притом во всем не смягченном ужасе ее, во всей бессмысленной случайности, во всей тупой, безнравственной несправедливости.
Что
тут винить с натянутой регуловской точки зрения
человека, — надобно винить грустную среду, в которой всякое благородное чувство передается, как контрабанда, под полой да затворивши двери; а сказал слово громко — так день целый и думаешь, скоро ли придет полиция…
Я бывал у них и всякий раз проходил той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением ли того, до чего может унизить
человека необузданность и злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, — не знаю, но он был
тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
Домочадцы качали головой и говорили: «Er hat einen Raptus»; [«Он
человек с причудами» (нем.).] благотворительные дамы говорили: «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout à fait en règle là», [«Этот
человек честный, но
тут вот у него не все в порядке» (фр.).] и они указывали на лоб. А Гааз потирал руки и делал свое.
Из детской я перешел в аудиторию, из аудитории — в дружеский кружок, — теории, мечты, свои
люди, никаких деловых отношений. Потом тюрьма, чтоб дать всему осесться. Практическое соприкосновение с жизнию начиналось
тут — возле Уральского хребта.
— Оно точно, что запрету нет, но вино-то и доводит
человека до всех бед. —
Тут он крестится, кланяется и пьет березовку.
— Разве вот что; поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? Неравно дело пойдет в палату, там у меня есть приятели, все сделают; ну, только это
люди другого сорта,
тут тремя лобанчиками не отделаешься.
Но, как назло княгине, у меня память была хороша. Переписка со мной, долго скрываемая от княгини, была наконец открыта, и она строжайше запретила
людям и горничным доставлять письма молодой девушке или отправлять ее письма на почту. Года через два стали поговаривать о моем возвращении. «Эдак, пожалуй, каким-нибудь добрым утром несчастный сын брата отворит дверь и взойдет, чего
тут долго думать да откладывать, — мы ее выдадим замуж и спасем от государственного преступника,
человека без религии и правил».
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы
человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас
тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
Я понимаю Le ton d'exaltation [восторженный тон (фр.).] твоих записок — ты влюблена! Если ты мне напишешь, что любишь серьезно, я умолкну, —
тут оканчивается власть брата. Но слова эти мне надобно, чтоб ты сказала. Знаешь ли ты, что такое обыкновенные
люди? они, правда, могут составить счастье, — но твое ли счастье, Наташа? ты слишком мало ценишь себя! Лучше в монастырь, чем в толпу. Помни одно, что я говорю это, потому что я твой брат, потому что я горд за тебя и тобою!
Надобно было, чтоб для довершения беды подвернулся
тут инспектор врачебной управы, добрый
человек, но один из самых смешных немцев, которых я когда-либо встречал; отчаянный поклонник Окена и Каруса, он рассуждал цитатами, имел на все готовый ответ, никогда ни в чем не сомневался и воображал, что совершенно согласен со мной.
Мы выбиваемся из сил, чтоб все шло как можно тише и глаже, а
тут люди, остающиеся в какой-то бесплодной оппозиции, несмотря на тяжелые испытания, стращают общественное мнение, рассказывая и сообщая письменно, что полицейские солдаты режут
людей на улицах.
Сначала губернатор мне дал IV отделение, —
тут откупные дела и всякие денежные. Я просил его переменить, он не хотел, говорил, что не имеет права переменить без воли другого советника. Я в присутствии губернатора спросил советника II отделения, он согласился, и мы поменялись. Новое отделение было меньше заманчиво; там были паспорты, всякие циркуляры, дела о злоупотреблении помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и
людях, находящихся под полицейским надзором.
Разумеется, что
люди эти ездили к нему и звали на свои рауты из тщеславия, но до этого дела нет;
тут важно невольное сознание, что мысль стала мощью, имела свое почетное место, вопреки высочайшему повелению.
Отрицание мира рыцарского и католического было необходимо и сделалось не мещанами, а просто свободными
людьми, то есть
людьми, отрешившимися от всяких гуртовых определений.
Тут были рыцари, как Ульрих фон Гуттен, и дворяне, как Арует Вольтер, ученики часовщиков, как Руссо, полковые лекаря, как Шиллер, и купеческие дети, как Гете. Мещанство воспользовалось их работой и явилось освобожденным не только от царей, рабства, но и от всех общественных тяг, кроме складчины для найма охраняющего их правительства.
Но даже и
тут Прудону удавалось становиться во весь рост и оставлять середь перебранок яркий след. Тьер, отвергая финансовый проект Прудона, сделал какой-то намек о нравственном растлении
людей, распространяющих такие учения. Прудон взошел на трибуну и с своим грозным и сутуловатым видом коренастого жителя полей сказал улыбающемуся старичишке...
У Прудона есть отшибленный угол, и
тут он неисправим,
тут предел его личности, и, как всегда бывает, за ним он консерватор и
человек предания. Я говорю о его воззрении на семейную жизнь и на значение женщины вообще.
За несколько дней до моей поездки я был у Маццини.
Человек этот многое вынес, многое умеет выносить, это старый боец, которого ни утомить, ни низложить нельзя; но
тут я его застал сильно огорченным именно тем, что его выбрали средством для того, чтобы выбить из стремян его друга. Когда я писал письмо к Гверцони, образ исхудалого, благородного старца с сверкающими глазами носился предо мной.