В окно был виден ряд карет; эти еще не подъехали, вот двинулась одна, и за ней вторая, третья, опять остановка, и мне представилось, как Гарибальди, с раненой рукой, усталый, печальный, сидит, у него по
лицу идет туча, этого никто не замечает и все плывут кринолины и все идут right honourable'и — седые, плешивые, скулы, жирафы…
Неточные совпадения
Разумеется, он не был счастлив, всегда настороже, всем недовольный, он видел с стесненным сердцем неприязненные чувства, вызванные им у всех домашних; он видел, как улыбка пропадала с
лица, как останавливалась речь, когда он входил; он говорил об этом с насмешкой, с досадой, но не делал ни одной уступки и
шел с величайшей настойчивостью своей дорогой.
Едва я успел в аудитории пять или шесть раз в
лицах представить студентам суд и расправу университетского сената, как вдруг в начале лекции явился инспектор, русской службы майор и французский танцмейстер, с унтер-офицером и с приказом в руке — меня взять и свести в карцер. Часть студентов
пошла провожать, на дворе тоже толпилась молодежь; видно, меня не первого вели, когда мы проходили, все махали фуражками, руками; университетские солдаты двигали их назад, студенты не
шли.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию,
пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником, то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового
лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых рук, жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая к нему, была украшена статуями ветхозаветных
лиц. При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая путь, по которому им
идти не пришлось. Внутри этого храма были вся евангельская история и история апостольских деяний.
Княгиня убила свою горничную — разумеется, нехотя и бессознательно, — она ее замучила по мелочи, сломила ее, гнувши целую жизнь, она истомила ее унижениями, шероховатым, грубым прикосновением. Она несколько лет не позволяла ей
идти замуж и разрешила только тогда, когда разглядела чахотку на ее страдальческом
лице.
Вскоре они переехали в другую часть города. Первый раз, когда я пришел к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не
шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет
лица менялся.
Разговор,
лица — все это так чуждо, странно, противно, так безжизненно,
пошло, я сама была больше похожа на изваяние, чем на живое существо; все происходящее казалось мне тяжким, удушливым сном, я, как ребенок, беспрерывно просила ехать домой, меня не слушали.
Долго толковали они, ни в чем не согласились и наконец потребовали арестанта. Молодая девушка взошла; но это была не та молчаливая, застенчивая сирота, которую они знали. Непоколебимая твердость и безвозвратное решение были видны в спокойном и гордом выражении
лица; это было не дитя, а женщина, которая
шла защищать свою любовь — мою любовь.
Я дал ей мелкую серебряную монету; она захохотала, увидя ее, но, вместо того чтоб
идти прочь, влезла на облучок кибитки, повернулась ко мне и стала бормотать полусвязные речи, глядя мне прямо в
лицо; ее взгляд был мутен, жалок, пряди волос падали на
лицо.
Я остался ждать с его милой, прекрасной женой; она сама недавно вышла замуж; страстная, огненная натура, она принимала самое горячее участие в нашем деле; она старалась с притворной веселостью уверить меня, что все
пойдет превосходно, а сама была до того снедаема беспокойством, что беспрестанно менялась в
лице.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать к нам; лежа на полу с двухлетним ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело
шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по
лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило к самым оригинальным сценам и спорам…
—
Слава богу, как всегда; он вам кланяется… Родственник, не меняя нисколько
лица, одними зрачками телеграфировал мне упрек, совет, предостережение; зрачки его, косясь, заставили меня обернуться — истопник клал дрова в печь; когда он затопил ее, причем сам отправлял должность раздувальных мехов, и сделал на полу лужу снегом, оттаявшим с его сапог, он взял кочергу длиною с казацкую пику и вышел.
Я бросился к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и с засученными портками; двое мужиков с комяги забрасывали невод. Минут через пять они закричали: «Нашли, нашли!» — и вытащили на берег мертвое тело Матвея. Цветущий юноша этот, красивый, краснощекий, лежал с открытыми глазами, без выражения жизни, и уж нижняя часть
лица начала вздуваться. Староста положил тело на берегу, строго наказал мужикам не дотрогиваться, набросил на него армяк, поставил караульного и
послал за земской полицией…
Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей
славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску,
лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Неточные совпадения
Он никогда не бесновался, не закипал, не мстил, не преследовал, а подобно всякой другой бессознательно действующей силе природы,
шел вперед, сметая с
лица земли все, что не успевало посторониться с дороги.
Только впоследствии, когда блаженный Парамоша и юродивенькая Аксиньюшка взяли в руки бразды правления, либеральный мартиролог вновь восприял начало в
лице учителя каллиграфии Линкина, доктрина которого, как известно, состояла в том, что"все мы, что человеки, что скоты, — все помрем и все к чертовой матери
пойдем".
Степан Аркадьич вздохнул, отер
лицо и тихими шагами
пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
Он извинился и
пошел было в вагон, но почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее — не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного
лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное.
—
Иди, ничаво! — прокричал с красным
лицом веселый бородатый мужик, осклабляя белые зубы и поднимая зеленоватый, блестящий на солнце штоф.