Неточные совпадения
Лет через пятнадцать староста еще был жив и иногда приезжал в Москву, седой как лунь и плешивый; моя мать угощала его обыкновенно чаем и поминала с ним зиму 1812 года, как она его боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл мою мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и рассказывал, как я вовсе не боялся его бороды и охотно ходил
к нему на
руки.
Тихо и важно подвигался «братец», Сенатор и мой отец пошли ему навстречу. Он нес с собою, как носят на свадьбах и похоронах, обеими
руками перед грудью — образ и протяжным голосом, несколько в нос, обратился
к братьям с следующими словами...
— Разумеется, — добавляла Вера Артамоновна, — да вот что связало по
рукам и ногам, — и она указывала спичками чулка на меня. — Взять с собой — куда?
к чему? — покинуть здесь одного, с нашими порядками, это и вчуже жаль!
В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в
руки Евангелие с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался
к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на душу.
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на часы, застегивал фрак, закрывал обеими
руками лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался
к стене, упирался в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот с плешивой головы, он садился, но еще долго потом его схватывало.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко
к дядям; в последний раз он виделся с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец мой не дал; Химик рассердился и, потирая
рукою нос, с улыбкой ему заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования, детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее
руку. И
к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Одной февральской ночью, часа в три, жена Вадима прислала за мной; больному было тяжело, он спрашивал меня, я подошел
к нему и тихо взял его за
руку, его жена назвала меня, он посмотрел долго, устало, не узнал и закрыл глаза.
Пока еще не разразилась над нами гроза, мой курс пришел
к концу. Обыкновенные хлопоты, неспаные ночи для бесполезных мнемонических пыток, поверхностное учение на скорую
руку и мысль об экзамене, побеждающая научный интерес, все это — как всегда. Я писал астрономическую диссертацию на золотую медаль и получил серебряную. Я уверен, что я теперь не в состоянии был бы понять того, что тогда писал и что стоило вес серебра.
— Я должен повиноваться, — отвечал Полежаев. Государь подошел
к нему, положил
руку на плечо и, сказав...
С тяжелым сердцем оставил я Орлова; и ему было нехорошо; когда я ему подал
руку, он встал, обнял меня, крепко прижал
к широкой своей груди и поцеловал.
У меня в кисете был перочинный ножик и карандаш, завернутые в бумажке; я с самого начала думал об них и, говоря с офицером, играл с кисетом до тех пор, пока ножик мне попал в
руку, я держал его сквозь материю и смело высыпал табак на стол, жандарм снова его всыпал. Ножик и карандаш были спасены — вот жандарму с аксельбантом урок за его гордое пренебрежение
к явной полиции.
Оставя жандармов внизу, молодой человек второй раз пошел на чердак; осматривая внимательно, он увидел небольшую дверь, которая вела
к чулану или
к какой-нибудь каморке; дверь была заперта изнутри, он толкнул ее ногой, она отворилась — и высокая женщина, красивая собой, стояла перед ней; она молча указывала ему на мужчину, державшего в своих
руках девочку лет двенадцати, почти без памяти.
У него в бумагах, сверх стихов, нашли шутя несколько раз писанные под
руку великого князя Михаила Павловича резолюции с намеренными орфографическими ошибками, например: «утверждаю», «переговорить», «доложить мне» и проч., и эти ошибки способствовали
к обвинению его.
На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых
рук, жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая
к нему, была украшена статуями ветхозаветных лиц. При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая путь, по которому им идти не пришлось. Внутри этого храма были вся евангельская история и история апостольских деяний.
Дома она тотчас велела приготовить разные спирты и капустные листы (она их привязывала
к голове) для того, чтобы иметь под
рукой все, что надобно, когда придет страшная весть.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась
к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в
руке.
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: „Если б приложить
руки к этому ребенку!“ — „Он дивил бы свет“, — договаривала я мысленно, и щеки мои горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись мои картины, мои ученики — а мне не давали клочка бумаги, карандаша…
Невесты из княгининого дома просили ее приколоть своими
руками какую-нибудь ленту, когда шли
к венцу.
Когда она пришла
к ней, больная взяла ее
руку, приложила
к своему лбу и повторяла: «Молитесь обо мне, молитесь!» Молодая девушка, сама вся в слезах, начала вполслуха молитву — больная отошла в продолжение этого времени.
Вскоре они переехали в другую часть города. Первый раз, когда я пришел
к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не шла, она ошибалась,
руки дрожали, цвет лица менялся.
«Мальчик!» — кричала мне Прасковья Андреевна, идучи
к корыту, — я хотел было взять младенца с подушки, но не мог, так дрожали у меня
руки.
В «Страшном суде» Сикстинской капеллы, в этой Варфоломеевской ночи на том свете, мы видим сына божия, идущего предводительствовать казнями; он уже поднял
руку… он даст знак, и пойдут пытки, мученья, раздастся страшная труба, затрещит всемирное аутодафе; но — женщина-мать, трепещущая и всех скорбящая, прижалась в ужасе
к нему и умоляет его о грешниках; глядя на нее, может, он смягчится, забудет свое жестокое «женщина, что тебе до меня?» и не подаст знака.
Первый человек, признанный нами и ими, который дружески подал обоим
руки и снял своей теплой любовью
к обоим, своей примиряющей натурой последние следы взаимного непониманья, был Грановский; но когда я приехал в Москву, он еще был в Берлине, а бедный Станкевич потухал на берегах Lago di Como лет двадцати семи.
Формально принятые, эти две сентенции — чистая таутология, но, таутология или нет, — она прямо вела
к признанию предержащих властей,
к тому, чтоб человек сложил
руки, этого-то и хотели берлинские буддаисты.
Между рекомендательными письмами, которые мне дал мой отец, когда я ехал в Петербург, было одно, которое я десять раз брал в
руки, перевертывал и прятал опять в стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо это было
к семидесятилетней знатной, богатой даме; дружба ее с моим отцом шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она была при дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой на отдых, лет тридцать тому назад.
Минут через пять взошла твердым шагом высокая старуха, с строгим лицом, носившим следы большой красоты; в ее осанке, поступи и жестах выражались упрямая воля, резкий характер и резкий ум. Она проницательно осмотрела меня с головы до ног, подошла
к дивану, отодвинула одним движением
руки стол и сказала мне...
Старик прослыл у духоборцев святым; со всех концов России ходили духоборцы на поклонение
к нему, ценою золота покупали они
к нему доступ. Старик сидел в своей келье, одетый весь в белом, — его друзья обили полотном стены и потолок. После его смерти они выпросили дозволение схоронить его тело с родными и торжественно пронесли его на
руках от Владимира до Новгородской губернии. Одни духоборцы знают, где он схоронен; они уверены, что он при жизни имел уже дар делать чудеса и что его тело нетленно.
Священник пошел нетвердыми стопами домой ковыряя в зубах какой-то щепкой. Я приказывал людям о похоронах, как вдруг отец Иоанн остановился и замахал
руками; староста побежал
к нему, потом — от него ко мне.
Тогда, с полными доказательствами в
руках, дьячок отправился
к благочинному. Дни через три я узнал, что поп заплатил дьячку сто рублей и они помирились.
Любовь Грановского
к ней была тихая, кроткая дружба, больше глубокая и нежная, чем страстная. Что-то спокойное, трогательно тихое царило в их молодом доме. Душе было хорошо видеть иной раз возле Грановского, поглощенного своими занятиями, его высокую, гнущуюся, как ветка, молчаливую, влюбленную и счастливую подругу. Я и тут, глядя на них, думал о тех ясных и целомудренных семьях первых протестантов, которые безбоязненно пели гонимые псалмы, готовые
рука в
руку спокойно и твердо идти перед инквизитора.
Когда он, оканчивая, глубоко тронутый, благодарил публику, — все вскочило в каком-то опьянении, дамы махали платками, другие бросились
к кафедре, жали ему
руки, требовали его портрета.
Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где
К. Аксаков с мурмолкой в
руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в
руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [
к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду
к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам
руку и проститься. — Он быстро пошел
к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Умер Николай; новая жизнь увлекла славян и нас за пределы нашей усобицы, мы протянули им
руки, но где они? Ушли! И
К. Аксаков ушел, и нет этих «противников, которые были ближе нам многих своих».
Первая часть была сбивчива — но вторая очень подробна: ему сам Диффенбах вырезал из
руки новый нос,
рука была привязана шесть недель
к лицу, «Majestat» [его величество (нем.).] приезжал в больницу посмотреть, высочайше удивился и одобрил.
Когда я на другой день приехал
к Ротшильду, его секретарь всплеснул
руками...
На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным столом, на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин — из тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными
руками, с шейным платком, сведенным на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным [Здесь: благодушным (от фр. jovial).] выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в любви
к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.
Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой
рукой: «Видите ли, — приговаривал он, — ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же, что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions, [субсидии (фр.).] которые вы давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть
к мере очень неприятной, но необходимой.
Крестьяне слушали его, вытянув загорелую сморщившуюся шею и прикладывая в виде глазного зонтика
руку к ушам; канцлер немного вздремнул и, чтоб скрыть это, первый похвалил оратора.
Между тем староста сидел не сложа
руки, а усердно наливал вино, провозглашая, как самый привычный
к делу церемониймейстер, тосты...
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о добрых людях, строивших одной
рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини
к позорному столбу. Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая, что те имели, по крайней мере, цель — сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.
Не останавливаясь в Соутамтоне, я отправился в Крус. На пароходе, в отелях все говорило о Гарибальди, о его приеме. Рассказывали отдельные анекдоты, как он вышел на палубу, опираясь на дюка Сутерландского, как, сходя в Коусе с парохода, когда матросы выстроились, чтоб проводить его, Гарибальди пошел было, поклонившись, но вдруг остановился, подошел
к матросам и каждому подал
руку, вместо того чтоб подать на водку.
В субботу утром я поехал
к Гарибальди и, не застав его дома, остался с Саффи, Гверцони и другими его ждать. Когда он возвратился, толпа посетителей, дожидавшихся в сенях и коридоре, бросилась на него; один храбрый бритт вырвал у него палку, всунул ему в
руку другую и с каким-то азартом повторял...
[Господь да благословит вас, Гарибальди! (англ.)] женщины хватали
руку его и целовали, целовали край его плаща — я это видел своими глазами, — подымали детей своих
к нему, плакали…
Все подходили по очереди
к Гарибальди, мужчины трясли ему
руку с той силой, с которой это делает человек, попавши пальцем в кипяток, иные при этом что-то говорили, большая часть мычала, молчала и откланивалась.