Неточные совпадения
А дикие эти жалели ее от всей души, со всем радушием, со всей простотой своей, и староста
посылал несколько раз сына в город
за изюмом, пряниками, яблоками и баранками для нее.
— Что тебе, братец,
за охота, — сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом и
пойдет, как мы все.
Главное занятие его, сверх езды
за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв, дело еще
шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался
за моих приятелей, но мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил...
Ученье
шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и
за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета в том, что делали.
А тут
пошли аресты: «того-то взяли», «того-то схватили», «того-то привезли из деревни»; испуганные родители трепетали
за детей. Мрачные тучи заволокли небо.
Налево по реке
шла ивовая аллея,
за нею тростник и белый песок до самой реки; на этом песке и в этом тростнике игрывал я, бывало, целое утро — лет одиннадцати, двенадцати.
Года
за три до того времени, о котором
идет речь, мы гуляли по берегу Москвы-реки в Лужниках, то есть по другую сторону Воробьевых гор.
— Как это ты в тридцать лет не научился говорить?.. таскает — как это таскать дрова? — дрова носят, а не таскают. Ну, Данило,
слава богу, господь сподобил меня еще раз тебя видеть. Прощаю тебе все грехи
за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости. Потаскай еще дровец, пока силенка есть, ну, а теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех.
— Не стоило бы, кажется, Анна Якимовна, на несколько последних лет менять обычай предков. Я грешу, ем скоромное по множеству болезней; ну, а ты, по твоим летам,
слава богу, всю жизнь соблюдала посты, и вдруг… что
за пример для них.
До семи лет было приказано водить меня
за руку по внутренней лестнице, которая была несколько крута; до одиннадцати меня мыла в корыте Вера Артамоновна; стало, очень последовательно —
за мной, студентом,
посылали слугу и до двадцати одного года мне не позволялось возвращаться домой после половины одиннадцатого.
Мудрые правила — со всеми быть учтивым и ни с кем близким, никому не доверяться — столько же способствовали этим сближениям, как неотлучная мысль, с которой мы вступили в университет, — мысль, что здесь совершатся наши мечты, что здесь мы бросим семена, положим основу союзу. Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая
пойдет вслед
за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней.
В субботу вечером явился инспектор и объявил, что я и еще один из нас может
идти домой, но что остальные посидят до понедельника. Это предложение показалось мне обидным, и я спросил инспектора, могу ли остаться; он отступил на шаг, посмотрел на меня с тем грозно грациозным видом, с которым в балетах цари и герои пляшут гнев, и, сказавши: «Сидите, пожалуй», вышел вон.
За последнюю выходку досталось мне дома больше, нежели
за всю историю.
Слава Гумбольдта, тайного советника его прусского величества, которому государь император изволил дать Анну и приказал не брать с него денег
за материал и диплом, дошла и до них.
Поплелись наши страдальцы кой-как; кормилица-крестьянка, кормившая кого-то из детей во время болезни матери, принесла свои деньги, кой-как сколоченные ею, им на дорогу, прося только, чтобы и ее взяли; ямщики провезли их до русской границы
за бесценок или даром; часть семьи
шла, другая ехала, молодежь сменялась, так они перешли дальний зимний путь от Уральского хребта до Москвы.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов,
славы, хотя и не
за свое дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию,
пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником, то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового лица. Он знал Вадима и уважал его
за его исторические изыскания о Москве.
Именье его, состоявшее из двухсот пятидесяти душ в Бронницком уезде под Москвой и в Арзамасском, Нижегородской губернии, в четыреста душ,
пошло на уплату
за содержание его и его товарищей в тюрьме в продолжение следствия.
Время, следовавшее
за усмирением польского восстания, быстро воспитывало. Нас уже не одно то мучило, что Николай вырос и оселся в строгости; мы начали с внутренним ужасом разглядывать, что и в Европе, и особенно во Франции, откуда ждали пароль политический и лозунг, дела
идут неладно; теории наши становились нам подозрительны.
Полежаева отправили на Кавказ; там он был произведен
за отличие в унтер-офицеры. Годы
шли и
шли; безвыходное, скучное положение сломило его; сделаться полицейским поэтом и петь доблести Николая он не мог, а это был единственный путь отделаться от ранца.
Года
за полтора перед тем познакомились мы с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но
слава оставалась при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
Со мной были две красненькие ассигнации, я отдал одну ему; он тут же
послал поручика
за книгами и отдал ему мое письмо к обер-полицмейстеру, в котором я, основываясь на вычитанной мною статье, просил объявить мне причину ареста или выпустить меня.
Старик, о котором
идет речь, был существо простое, доброе и преданное
за всякую ласку, которых, вероятно, ему не много доставалось в жизни. Он делал кампанию 1812 года, грудь его была покрыта медалями, срок свой он выслужил и остался по доброй воле, не зная, куда деться.
В начале зимы его перевезли в Лефортовский гошпиталь; оказалось, что в больнице не было ни одной пустой секретной арестантской комнаты;
за такой безделицей останавливаться не стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова была температура зимой в каменном чулане, можно понять из того, что часовой ночью до того изнемог от стужи, что
пошел в коридор погреться к печи, прося Сатина не говорить об этом дежурному.
Добренькому старику это понравилось, и он, не знаю почему, вслед
за тем позвал меня. Я вышел вперед с святейшим намерением, что бы он и Шубинский ни говорили, не благодарить; к тому же меня
посылали дальше всех и в самый скверный город.
Мы потеряли несколько часов
за льдом, который
шел по реке, прерывая все сношения с другим берегом. Жандарм торопился; вдруг станционный смотритель в Покрове объявляет, что лошадей нет. Жандарм показывает, что в подорожной сказано: давать из курьерских, если нет почтовых. Смотритель отзывается, что лошади взяты под товарища министра внутренних дел. Как разумеется, жандарм стал спорить, шуметь; смотритель побежал доставать обывательских лошадей. Жандарм отправился с ним.
— Нисколько, будьте уверены; я знаю, что вы внимательно слушали, да и то знаю, что женщина, как бы ни была умна и о чем бы ни
шла речь, не может никогда стать выше кухни —
за что же я лично на вас смел бы сердиться?
Он развил одни буйные страсти, одни дурные наклонности, и это не удивительно: всему порочному позволяют у нас развиваться долгое время беспрепятственно, а
за страсти человеческие
посылают в гарнизон или в Сибирь при первом шаге…
Государь «
за мнения»
посылает в Сибирь,
за стихи морит в казематах — и все трое скорее готовы простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи.
Тюфяев был настоящий царский слуга, его оценили, но мало. В нем византийское рабство необыкновенно хорошо соединялось с канцелярским порядком. Уничтожение себя, отречение от воли и мысли перед властью
шло неразрывно с суровым гнетом подчиненных. Он бы мог быть статский Клейнмихель, его «усердие» точно так же превозмогло бы все, и он точно так же штукатурил бы стены человеческими трупами, сушил бы дворец людскими легкими, а молодых людей инженерного корпуса сек бы еще больнее
за то, что они не доносчики.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова ему сказал наотрез, что он картофель сажать не будет ни денег ему не даст. «Ты, — говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное дело, что и нас должен освободить». Чиновник хотел дело кончить угрозами и розгами, но мужики схватились
за колья, полицейскую команду прогнали; военный губернатор
послал казаков. Соседние волости вступились
за своих.
Дело
пошло в сенат. Сенат решил, к общему удивлению, довольно близко к здравому смыслу. Наломанный камень оставить помещику, считая ему его в вознаграждение
за помятые поля. Деньги, истраченные казной на ломку и работу, до ста тысяч ассигнациями, взыскать с подписавших контракт о работах. Подписавшиеся были: князь Голицын, Филарет и Кушников. Разумеется — крик, шум. Дело довели до государя.
Он даже назывался так, что часовой во Владимире посадил его в караульню
за его фамилию. Поздно вечером
шел он, завернутый в шинель, мимо губернаторского дома, в руке у него был ручной телескоп, он остановился и прицелился в какую-то планету; это озадачило солдата, вероятно считавшего звезды казенной собственностью.
А спондей английских часов продолжал отмеривать дни, часы, минуты… и наконец домерил до роковой секунды; старушка раз, вставши, как-то дурно себя чувствовала; прошлась по комнатам — все нехорошо; кровь
пошла у нее носом и очень обильно, она была слаба, устала, прилегла, совсем одетая, на своем диване, спокойно заснула… и не просыпалась. Ей было тогда
за девяносто лет.
Такой мистицизм
идет к отроческим чертам, к тому возрасту, где все еще тайна, все религиозная мистерия, пробуждающаяся мысль еще неясно светит из-за утреннего тумана, а туман еще не рассеян ни опытом, ни страстью.
Вскоре они переехали в другую часть города. Первый раз, когда я пришел к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела
за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не
шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет лица менялся.
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых до Поварской? Мы бы тут болтали с тобой целый час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, —
посылает вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей рукой и дала мне на случай нужды теплую шаль.
Мы с ней сели у окна, разговор не
шел; мы были похожи на детей, посаженных
за вину в пустую комнату.
— Все
идет чудесно, они при мне ускакали! — кричал он нам со двора. — Ступай сейчас
за Рогожскую заставу, там у мостика увидишь лошадей недалеко Перова трактира. С богом. Да перемени на полдороге извозчика, чтоб последний не знал, откуда ты.
Огарев, как мы уже имели случай заметить, был одарен особой магнитностью, женственной способностью притяжения. Без всякой видимой причины к таким людям льнут, пристают другие; они согревают, связуют, успокоивают их, они — открытый стол,
за который садится каждый, возобновляет силы, отдыхает, становится бодрее, покойнее и
идет прочь — другом.
Тут редакция
посылала записку
за запиской, требуя оригинала, и закабаленный литератор со скрежетом зубов брался
за перо и писал те ядовитые статьи, трепещущие от негодования, те обвинительные акты, которые так поражали читателей.
— Что
за обидчивость такая! Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь
посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить; речь — дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего же в странах, больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, — не обижаются словами?
— Я имею к вам, генерал, небольшую просьбу. Если вам меня нужно, не
посылайте, пожалуйста, ни квартальных, ни жандармов, они пугают, шумят, особенно вечером.
За что же больная жена моя будет больше всех наказана в деле будочника?
Она поехала в Англию. Блестящая, избалованная придворной жизнью и снедаемая жаждой большого поприща, она является львицей первой величины в Лондоне и играет значительную роль в замкнутом и недоступном обществе английской аристократии. Принц Валлийский, то есть будущий король Георг IV, у ее ног, вскоре более… Пышно и шумно
шли годы ее заграничного житья, но
шли и срывали цветок
за цветком.
Я
шла своей дорогой, не нуждалась ни в ком и уехала
за море.
Девушка, перепуганная будущностью, стала писать просьбу
за просьбой; дело дошло до государя, он велел переследовать его и прислал из Петербурга чиновника. Вероятно, средства Ярыжкиной не
шли до подкупа столичных, министерских и жандармских следопроизводителей, и дело приняло иной оборот. Помещица отправилась в Сибирь на поселение, ее муж был взят под опеку, все члены уголовной палаты отданы под суд: чем их дело кончилось, не знаю.
И я
пошел… с меня было довольно… разве эта женщина не приняла меня
за одного из них? Пора кончить комедию.
Жизнь наша в Новгороде
шла нехорошо. Я приехал туда не с самоотвержением и твердостью, а с досадой и озлоблением. Вторая ссылка с своим пошлым характером раздражала больше, чем огорчала; она не была до того несчастна, чтобы поднять дух, а только дразнила, в ней не было ни интереса новости, ни раздражения опасности. Одного губернского правления с своим Эльпидифором Антиоховичем Зуровым, советником Хлопиным и виц-губернатором Пименом Араповым было
за глаза довольно, чтобы отравить жизнь.
Перед домом,
за небольшим полем, начинался темный строевой лес, через него
шел просек в Звенигород; по другую сторону тянулась селом и пропадала во ржи пыльная, тонкая тесемка проселочной дороги, выходившей через майковскую фабрику — на Можайку.
Он, как нянька, ходил
за Сашей, наконец, он имел ко мне безграничное доверие и слепую преданность, которые
шли из пониманья, что я не в самом деле барин.