Неточные совпадения
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в доме моего отца, что у него на половине я держу себя чинно, что у моей матери другая половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки; все
шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
Кто-то посоветовал ему
послать за священником, он не хотел и говорил Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «Вот и Новый
год, поздравляю вас», — умер.
Ученье
шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать
годы, не отдавая никакого отчета в том, что делали.
Жизнь кузины
шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша,
шел прямым путем к гибели: девятнадцати
лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
По счастию, у нее не было выдержки, и, забывая свои распоряжения, она читала со мной повести Цшоке вместо археологического романа и
посылала тайком мальчика покупать зимой гречневики и гороховый кисель с постным маслом, а
летом — крыжовник и смородину.
Налево по реке
шла ивовая аллея, за нею тростник и белый песок до самой реки; на этом песке и в этом тростнике игрывал я, бывало, целое утро —
лет одиннадцати, двенадцати.
Года за три до того времени, о котором
идет речь, мы гуляли по берегу Москвы-реки в Лужниках, то есть по другую сторону Воробьевых гор.
У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве и которого
посылал всякое
лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил
лет через десять в Москве дом.
— Как это ты в тридцать
лет не научился говорить?.. таскает — как это таскать дрова? — дрова носят, а не таскают. Ну, Данило,
слава богу, господь сподобил меня еще раз тебя видеть. Прощаю тебе все грехи за сей
год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости. Потаскай еще дровец, пока силенка есть, ну, а теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши
лета вредно, да и грех.
— Не стоило бы, кажется, Анна Якимовна, на несколько последних
лет менять обычай предков. Я грешу, ем скоромное по множеству болезней; ну, а ты, по твоим
летам,
слава богу, всю жизнь соблюдала посты, и вдруг… что за пример для них.
До семи
лет было приказано водить меня за руку по внутренней лестнице, которая была несколько крута; до одиннадцати меня мыла в корыте Вера Артамоновна; стало, очень последовательно — за мной, студентом,
посылали слугу и до двадцати одного
года мне не позволялось возвращаться домой после половины одиннадцатого.
У нас и в неофициальном мире дела
идут не много лучше: десять
лет спустя точно так же принимали Листа в московском обществе.
В два
года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов,
славы, хотя и не за свое дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Мне случалось иной раз видеть во сне, что я студент и
иду на экзамен, — я с ужасом думал, сколько я забыл, срежешься, да и только, — и я просыпался, радуясь от души, что море и паспорты,
годы и визы отделяют меня от университета, никто меня не будет испытывать и не осмелится поставить отвратительную единицу.
А в самом деле, профессора удивились бы, что я в столько
лет так много
пошел назад.
Наш неопытный вкус еще далее шампанского не
шел и был до того молод, что мы как-то изменили и шампанскому в пользу Rivesaltes mousseux. [шипучего вина ривесальт (фр.).] В Париже я на карте у ресторана увидел это имя, вспомнил 1833
год и потребовал бутылку. Но, увы, даже воспоминания не помогли мне выпить больше одного бокала.
Осенью 1826
года Николай, повесив Пестеля, Муравьева и их друзей, праздновал в Москве свою коронацию. Для других эти торжества бывают поводом амнистий и прощений; Николай, отпраздновавши свою апотеозу, снова
пошел «разить врагов отечества», как Робеспьер после своего Fête-Dieu. [праздника господня (фр.).]
Полежаева отправили на Кавказ; там он был произведен за отличие в унтер-офицеры.
Годы шли и
шли; безвыходное, скучное положение сломило его; сделаться полицейским поэтом и петь доблести Николая он не мог, а это был единственный путь отделаться от ранца.
Года за полтора перед тем познакомились мы с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но
слава оставалась при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
— А вас, monsieur Герцен, вся комиссия ждала целый вечер; этот болван привез вас сюда в то время, как вас требовали к князю Голицыну. Мне очень жаль, что вы здесь прождали так долго, но это не моя вина. Что прикажете делать с такими исполнителями? Я думаю, пятьдесят
лет служит и все чурбан. Ну,
пошел теперь домой! — прибавил он, изменив голос на гораздо грубейший и обращаясь к квартальному.
Старик, о котором
идет речь, был существо простое, доброе и преданное за всякую ласку, которых, вероятно, ему не много доставалось в жизни. Он делал кампанию 1812
года, грудь его была покрыта медалями, срок свой он выслужил и остался по доброй воле, не зная, куда деться.
Оставя жандармов внизу, молодой человек второй раз
пошел на чердак; осматривая внимательно, он увидел небольшую дверь, которая вела к чулану или к какой-нибудь каморке; дверь была заперта изнутри, он толкнул ее ногой, она отворилась — и высокая женщина, красивая собой, стояла перед ней; она молча указывала ему на мужчину, державшего в своих руках девочку
лет двенадцати, почти без памяти.
Чиновников
посылал на границу Восточной Сибири и оставлял там
года на два, на три.
Удивительный человек, он всю жизнь работал над своим проектом. Десять
лет подсудимости он занимался только им; гонимый бедностью и нуждой в ссылке, он всякий день посвящал несколько часов своему храму. Он жил в нем, он не верил, что его не будут строить: воспоминания, утешения,
слава — все было в этом портфеле артиста.
— Да-с, вступаю в законный брак, — ответил он застенчиво. Я удивлялся героической отваге женщины, решающейся
идти за этого доброго, но уж чересчур некрасивого человека. Но когда, через две-три недели, я увидел у него в доме девочку
лет восьмнадцати, не то чтоб красивую, но смазливенькую и с живыми глазками, тогда я стал смотреть на него как на героя.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во время пожара 1812, не был поправлен
лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь
шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом веке, об иных нравах.
А спондей английских часов продолжал отмеривать дни, часы, минуты… и наконец домерил до роковой секунды; старушка раз, вставши, как-то дурно себя чувствовала; прошлась по комнатам — все нехорошо; кровь
пошла у нее носом и очень обильно, она была слаба, устала, прилегла, совсем одетая, на своем диване, спокойно заснула… и не просыпалась. Ей было тогда за девяносто
лет.
Княгиня убила свою горничную — разумеется, нехотя и бессознательно, — она ее замучила по мелочи, сломила ее, гнувши целую жизнь, она истомила ее унижениями, шероховатым, грубым прикосновением. Она несколько
лет не позволяла ей
идти замуж и разрешила только тогда, когда разглядела чахотку на ее страдальческом лице.
Добрая, милая девушка, очень развитая,
пошла замуж, желая успокоить свою мать;
года через два она умерла, но подьячий остался жив и из благодарности продолжал заниматься хождением по делам ее сиятельства.
Между рекомендательными письмами, которые мне дал мой отец, когда я ехал в Петербург, было одно, которое я десять раз брал в руки, перевертывал и прятал опять в стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо это было к семидесятилетней знатной, богатой даме; дружба ее с моим отцом
шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она была при дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой на отдых,
лет тридцать тому назад.
Доля жалованья
шла, в случае начета, на уплату казне и могла длиться двести, триста
лет, если б чиновник длился так долго.
Пристав принял показания, и дело
пошло своим порядком, полиция возилась, уголовная палата возилась с
год времени; наконец суд, явным образом закупленный, решил премудро: позвать мужа Ярыжкиной и внушить ему, чтоб он удерживал жену от таких наказаний, а ее самое, оставя в подозрении, что она способствовала смерти двух горничных, обязать подпиской их впредь не наказывать.
Мы были уж очень не дети; в 1842
году мне стукнуло тридцать
лет; мы слишком хорошо знали, куда нас вела наша деятельность, но
шли. Не опрометчиво, но обдуманно продолжали мы наш путь с тем успокоенным, ровным шагом, к которому приучил нас опыт и семейная жизнь. Это не значило, что мы состарелись, нет, мы были в то же время юны, и оттого одни, выходя на университетскую кафедру, другие, печатая статьи или издавая газету, каждый день подвергались аресту, отставке, ссылке.
Промежуточная среда эта, настоящая николаевская Русь, была бесцветна и
пошла — без екатерининской оригинальности, без отваги и удали людей 1812
года, без наших стремлений и интересов.
«Аксаков остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844
году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то
шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне.
Дома я не мог остаться; я оделся и
пошел бродить зря… искать Бакунина, Сазонова — вот Rue St.-Honore, Елисейские поля — все эти имена, сроднившиеся с давних
лет… да вот и сам Бакунин…
Моя мать, страстно любившая Колю, решилась поселиться с ним на несколько
лет в Цюрихе, чтобы
посылать его в школу.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста
лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых парней с котомкой за плечами, с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых на путь слезами матери и сестер… и
пошли в мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Dann und wann [Время от времени (нем.).] через много
лет, все это рассеянное население побывает в старом домике, все эти состарившиеся оригиналы портретов, висящих в маленькой гостиной, где они представлены в студенческих беретах, завернутые в плащи, с рембрандтовским притязанием со стороны живописца, — в доме тогда становится суетливее, два поколения знакомятся, сближаются… и потом опять все
идет на труд.
В 1850
году Э. Жирарден напечатал в «Прессе» смелую и новую мысль, что основы права не вечны, а
идут, изменяясь с историческим развитием.
Является идол масс, единственная, великая, народная личность нашего века, выработавшаяся с 1848
года, является во всех лучах
славы.
…Гарибальди вспомнил разные подробности о 1854
годе, когда он был в Лондоне, как он ночевал у меня, опоздавши в Indian Docks; я напомнил ему, как он в этот день
пошел гулять с моим сыном и сделал для меня его фотографию у Кальдези, об обеде у американского консула с Бюхананом, который некогда наделал бездну шума и, в сущности, не имел смысла. [В ненапечатанной части «Былого и дум» обед этот рассказан. (Прим. А. И. Герцена.)]