Неточные совпадения
Года через два или три, раз
вечером сидели у моего отца два товарища по полку: П. К. Эссен, оренбургский генерал-губернатор, и А. Н. Бахметев, бывший наместником в Бессарабии, генерал, которому под Бородином оторвало ногу. Комната моя
была возле залы, в которой они уселись. Между прочим, мой отец сказал им, что он говорил с князем Юсуповым насчет определения меня на службу.
На меня сильно действовали эти страшные сцены… являлись два полицейских солдата по зову помещика, они воровски, невзначай, врасплох брали назначенного человека; староста обыкновенно тут объявлял, что барин с
вечера приказал представить его в присутствие, и человек сквозь слезы куражился, женщины плакали, все давали подарки, и я отдавал все, что мог, то
есть какой-нибудь двугривенный, шейный платок.
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил Кало, что жизни за гробом
быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом
вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
На другой день
вечером был у нас жандармский генерал граф Комаровский; он рассказывал о каре на Исаакиевской площади, о конногвардейской атаке, о смерти графа Милорадовича.
С утра он должен
был работать в крепости до
вечера; когда наступала ночь, он брал письмецо Ивашева и отправлялся, несмотря ни на бураны, ни на свою усталь, и возвращался к рассвету на свою работу.
Мы сидели раз
вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя на стопы голосом и рукой каждый стих из Гнедичевой «Илиады», — вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне
было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.
В саду
было множество ворон; гнезда их покрывали макушки деревьев, они кружились около них и каркали; иногда, особенно к
вечеру, они вспархивали целыми сотнями, шумя и поднимая других; иногда одна какая-нибудь перелетит наскоро с дерева на дерево, и все затихнет…
Одно из главных наслаждений состояло в разрешении моего отца каждый
вечер раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня
была занята и пятидесятилетние люди с проседью так же тешились, как я.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов
вечера не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то
есть приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить
вечером, когда никого не
было, занимать повествованиями и новостями.
Он в обшлаге шинели принес от «лехтура» записочку, мне
было велено явиться к нему в семь часов
вечера.
Нам объявили, что университет велено закрыть. В нашем отделении этот приказ
был прочтен профессором технологии Денисовым; он
был грустен, может
быть, испуган. На другой день к
вечеру умер и он.
— Приходи завтра, в семь часов
вечера, да не опоздай, — он
будет у меня.
Девушек продержали в части до
вечера. Испуганные, оскорбленные, они слезами убедили частного пристава отпустить их домой, где отсутствие их должно
было переполошить всю семью. По просьбе ничего не
было сделано.
День
был душный, и пытка продолжалась от 9 утра до 9
вечера» (26 июня 1833).
Соколовский предложил откупорить одну бутылку, затем другую; нас
было человек пять, к концу
вечера, то
есть к началу утра следующего дня, оказалось, что ни вина больше нет, ни денег у Соколовского.
Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее посмотреть
вечером, мы отправились обедать к «Яру». У меня
был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще
были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne, [уху на шампанском (фр.).] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.
Я не застал В. дома. Он с
вечера уехал в город для свиданья с князем, его камердинер сказал, что он непременно
будет часа через полтора домой. Я остался ждать.
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь
есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не
было. Я хотел
было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Цынский
был на пожаре, следовало ждать его возвращения; мы приехали часу в десятом
вечера; в час ночи меня еще никто не спрашивал, и я все еще преспокойно сидел в передней с зажигателями.
В частном доме
была тоже большая тревога: три пожара случились в один
вечер, и потом из комиссия присылали два раза узнать, что со мной сделалось, — не бежал ли я.
Сначала содержание
было довольно строго, в девять часов
вечера при последнем звуке вестовой трубы солдат входил в комнату, тушил свечу и запирал дверь на замок.
Вечером Скарятка вдруг вспомнил, что это день его именин, рассказал историю, как он выгодно продал лошадь, и пригласил студентов к себе, обещая дюжину шампанского. Все поехали. Шампанское явилось, и хозяин, покачиваясь, предложил еще раз
спеть песню Соколовского. Середь пения отворилась дверь, и взошел Цынский с полицией. Все это
было грубо, глупо, неловко и притом неудачно.
Вечером был бал в Благородном собрании. Музыканты, нарочно выписанные с одного из заводов, приехали мертвецки пьяные; губернатор распорядился, чтоб их заперли за сутки до бала и прямо из полиции конвоировали на хоры, откуда не выпускали никого до окончания бала.
Он даже назывался так, что часовой во Владимире посадил его в караульню за его фамилию. Поздно
вечером шел он, завернутый в шинель, мимо губернаторского дома, в руке у него
был ручной телескоп, он остановился и прицелился в какую-то планету; это озадачило солдата, вероятно считавшего звезды казенной собственностью.
Одно существо поняло положение сироты; за ней
была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто
вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Вечером я пришел к ним, — ни слова о портрете. Если б муж
был умнее, он должен бы
был догадаться о том, что
было; но он не
был умнее. Я взглядом поблагодарил ее, она улыбкой отвечала мне.
…Прошли недели две. Мужу
было все хуже и хуже, в половину десятого он просил гостей удаляться, слабость, худоба и боль возрастали. Одним
вечером, часов в девять, я простился с больным. Р. пошла меня проводить. В гостиной полный месяц стлал по полу три косые бледно-фиолетовые полосы. Я открыл окно, воздух
был чист и свеж, меня так им и обдало.
Вечером Р. рассказала все случившееся Витбергу и мне. Витберг тотчас понял, что обратившийся в бегство и оскорбленный волокита не оставит в покое бедную женщину, — характер Тюфяева
был довольно известен всем нам. Витберг решился во что б то ни стало спасти ее.
«…
Будем детьми, назначим час, в который нам обоим непременно
быть на воздухе, час, в который мы
будем уверены, что нас ничего не делит, кроме одной дали. В восемь часов
вечера и тебе, верно, свободно? А то я давеча вышла
было на крыльцо да тотчас возвратилась, думая, что ты
был в комнате».
Часто
вечером уходил я к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня
пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую деву чужбины, и облака рассеивались, на душе мне становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив последнюю микстуру и намазав последний пластырь, приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как
выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом с селедкой (от нем.
Был уже восьмой час
вечера, после десяти венчать нельзя, следующий день
была суббота.
Раз, длинным зимним
вечером в конце 1838, сидели мы, как всегда, одни, читали и не читали, говорили и молчали и молча продолжали говорить. На дворе сильно морозило, и в комнате
было совсем не тепло. Наташа чувствовала себя нездоровой и лежала на диване, покрывшись мантильей, я сидел возле на полу; чтение не налаживалось, она
была рассеянна, думала о другом, ее что-то занимало, она менялась в лице.
Белинский
был совершенно потерян на этих
вечерах между каким-нибудь саксонским посланником, не понимавшим ни слова по-русски, и каким-нибудь чиновником III Отделения, понимавшим даже те слова, которые умалчивались. Он обыкновенно занемогал потом на два, на три дня и проклинал того, кто уговорил его ехать.
Приехав часов в девять
вечером в Петербург, я взял извозчика и отправился на Исаакиевскую площадь, — с нее хотел я начать знакомство с Петербургом. Все
было покрыто глубоким снегом, только Петр I на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты на сером фонде. [основании (от фр. fond).]
…Грустно сидели мы
вечером того дня, в который я
был в III Отделении, за небольшим столом — малютка играл на нем своими игрушками, мы говорили мало; вдруг кто-то так рванул звонок, что мы поневоле вздрогнули. Матвей бросился отворять дверь, и через секунду влетел в комнату жандармский офицер, гремя саблей, гремя шпорами, и начал отборными словами извиняться перед моей женой: «Он не мог думать, не подозревал, не предполагал, что дама, что дети, чрезвычайно неприятно…»
Я пожал руку жене — на лице у нее
были пятны, рука горела. Что за спех, в десять часов
вечера, заговор открыт, побег, драгоценная жизнь Николая Павловича в опасности? «Действительно, — подумал я, — я виноват перед будочником, чему
было дивиться, что при этом правительстве какой-нибудь из его агентов прирезал двух-трех прохожих; будочники второй и третьей степени разве лучше своего товарища на Синем мосту? А сам-то будочник будочников?»
— Я имею к вам, генерал, небольшую просьбу. Если вам меня нужно, не посылайте, пожалуйста, ни квартальных, ни жандармов, они пугают, шумят, особенно
вечером. За что же больная жена моя
будет больше всех наказана в деле будочника?
Раз воротился я домой поздно
вечером; она
была уже в постели; я взошел в спальную. На сердце у меня
было скверно. Филиппович пригласил меня к себе, чтоб сообщить мне свое подозрение на одного из наших общих знакомых, что он в сношениях с полицией. Такого рода вещи обыкновенно щемят душу не столько возможной опасностью, сколько чувством нравственного отвращения.
Как-то
вечером Матвей, при нас показывая Саше что-то на плотине, поскользнулся и упал в воду с мелкой стороны. Саша перепугался, бросился к нему, когда он вышел, вцепился в него ручонками и повторял сквозь слезы: «Не ходи, не ходи, ты утонешь!» Никто не думал, что эта детская ласка
будет для Матвея последняя и что в словах Саши заключалось для него страшное пророчество.
Другой раз, у них же, он приехал на званый
вечер; все
были во фраках, и дамы одеты. Галахова не звали, или он забыл, но он явился в пальто; [сюртуке (от фр. paletot).] посидел, взял свечу, закурил сигару, говорил, никак не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня спросил...
Булгарин писал в «Северной пчеле», что между прочими выгодами железной дороги между Москвой и Петербургом он не может без умиления вздумать, что один и тот же человек
будет в возможности утром отслужить молебен о здравии государя императора в Казанском соборе, а
вечером другой — в Кремле!
У нас все в голове времена
вечеров барона Гольбаха и первого представления «Фигаро», когда вся аристократия Парижа стояла дни целые, делая хвост, и модные дамы без обеда
ели сухие бриошки, чтоб добиться места и увидать революционную пьесу, которую через месяц
будут давать в Версале (граф Прованский, то
есть будущий Людовик XVIII, в роли Фигаро, Мария-Антуанетта — в роли Сусанны!).
Один из последних опытов «гостиной» в прежнем смысле слова не удался и потух вместе с хозяйкой. Дельфина Гэ истощала все свои таланты, блестящий ум на то, чтоб как-нибудь сохранить приличный мир между гостями, подозревавшими, ненавидевшими друг друга. Может ли
быть какое-нибудь удовольствие в этом натянутом, тревожном состоянии перемирия, в котором хозяин, оставшись один, усталый, бросается на софу и благодарит небо за то, что
вечер сошел с рук без неприятностей.
Споры возобновлялись на всех литературных и нелитературных
вечерах, на которых мы встречались, — а это
было раза два или три в неделю. В понедельник собирались у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у А. П. Елагиной.
Вечером я
был в небольшом, грязном и плохом театре, но я и оттуда возвратился взволнованным не актерами, а публикой, состоявшей большей частью из работников и молодых людей; в антрактах все говорили громко и свободно, все надевали шляпы (чрезвычайно важная вещь, — столько же, сколько право бороду не брить и пр.).
В этом населении братьев и сестер, коротких знакомых и родных, где все
были заняты розно, срочно, общий обед
вечером было трудно устроить.
В Коус я приехал часов в девять
вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал на другое утро коляску и пошел по взморью. Это
был первый теплый
вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все
было светло и празднично.
На пароходе я встретил радикального публициста Голиока; он виделся с Гарибальди позже меня; Гарибальди через него приглашал Маццини; он ему уже телеграфировал, чтоб он ехал в Соутамтон, где Голиок намерен
был его ждать с Менотти Гарибальди и его братом. Голиоку очень хотелось доставить еще в тот же
вечер два письма в Лондон (по почте они прийти не могли до утра). Я предложил мои услуги.
Какой-то пьяный, оканчивавший свой
вечер возле решетки кабака, сказал: «Не тут стучите, в переулке
есть night-bell». [ночной звонок (англ.).]
С ним-то в воскресенье
вечером, 17 апреля, явились заговорщики в Стаффорд Гауз и возле комнаты, где Гарибальди спокойно сидел, не зная ни того, что он так болен, ни того, что он едет,
ел виноград, — сговаривались, что делать.