Неточные совпадения
Пожар достиг в эти дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносимым от жара. Наполеон
был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны
был нелеп, это знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он
отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
— Если вашему величеству угодно
будет мне позволить, —
отвечал капитан при посольстве.
— Что же ты, дурак, сидишь на дворе, на морозе, когда
есть топленая комната? Экая скотина! Что вытаращил глаза — ну? Ничего не
отвечаешь?
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь,
отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный,
был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Он даже нехотя
отвечал на мои романтические и философские возражения; его ответы
были коротки, он их делал улыбаясь и с той деликатностью, с которой большой, старый мастиф играет с шпицем, позволяя ему себя теребить и только легко отгоняя лапой.
— Лгать отчаянно, запираться во всем, кроме того, что шум
был и что вы
были в аудитории, —
отвечал я ему.
Солдат клялся, что не дает. Мы
отвечали, что у нас
был с собою трут. Инспектор обещал его отнять и обобрать сигары, и Панин удалился, не заметив, что количество фуражек
было вдвое больше количества голов.
Гумбольдт все слушал без шляпы и на все
отвечал — я уверен, что все дикие, у которых он
был, краснокожие и медного цвета, сделали ему меньше неприятностей, чем московский прием.
— Арестант, —
отвечал квартальный, — которого привезли Федор Иванович, тут
есть бумажка-с.
На все это
было чрезвычайно легко
отвечать одним нет.
— В прошлом году, —
отвечал ему тотчас Соколовский, — точно сердце чувствовало, я там
выпил бутылку мадеры.
Что бы ни
было,
отвечай; казначейство обокрадут — виноват; церковь сгорела — виноват; пьяных много на улице — виноват; вина мало
пьют — тоже виноват (последнее замечание ему очень понравилось, и он продолжал более веселым тоном); хорошо, вы меня встретили, ну, встретили бы министра, да тоже бы эдак мимо; а тот спросил бы: «Как, политический арестант гуляет? — городничего под суд…»
Привычки Александра
были таковы, что невероятного ничего тут не
было. Узнать, правда ли,
было нелегко и, во всяком случае, наделало бы много скандалу. На вопрос г. Бенкендорфа генерал Соломка
отвечал, что через его руки проходило столько денег, что он не припомнит об этих пяти тысячах.
Один закоснелый сармат, старик, уланский офицер при Понятовском, делавший часть наполеоновских походов, получил в 1837 году дозволение возвратиться в свои литовские поместья. Накануне отъезда старик позвал меня и несколько поляков отобедать. После обеда мой кавалерист подошел ко мне с бокалом, обнял меня и с военным простодушием сказал мне на ухо: «Да зачем же вы, русский?!» Я не
отвечал ни слова, но замечание это сильно запало мне в грудь. Я понял, что этому поколению нельзя
было освободить Польшу.
— Этот кучер, ваше превосходительство, не
будет более в постромки заезжать, я ему влепил порядочный урок, —
отвечал, улыбаясь, полицмейстер.
— Мы не
пьем, —
отвечал вотяк, страстно глядя на рюмку и подозрительно на меня.
— Именно поэтому-то и надобно их выписать, —
отвечал он. — Если б гранитная каменоломня
была на Москве-реке, что за чудо
было бы их поставить.
Государь
отвечал, что это
было бы несправедливо относительно других сосланных, но, взяв во внимание представление наследника, велел меня перевести во Владимир; это
было географическое улучшение: семьсот верст меньше.
Вечером я пришел к ним, — ни слова о портрете. Если б муж
был умнее, он должен бы
был догадаться о том, что
было; но он не
был умнее. Я взглядом поблагодарил ее, она улыбкой
отвечала мне.
Я
был откровенен, писал, щадя старика, просил так мало, — он мне
отвечал иронией и уловкой.
—
Будьте покойны, все обделаем вмиг, —
отвечал Аркадий и пустился рысью домой.
Каких чудес на свете не видится, Natalie! Я, прежде чем получил последнюю твою записку,
отвечал тебе на все вопросы. Я слышал, ты больна, грустна. Береги себя,
пей с твердостью не столько горькую, сколько отвратительную чашу, которую наполняют тебе благодетельные люди.
— Мы
едим, —
отвечает литератор, — постное просто-напросто для людей.
Белинский вырос, он
был страшен, велик в эту минуту. Скрестив на больной груди руки и глядя прямо на магистра, он
ответил глухим голосом...
— Я вам объявляю монаршую волю, а вы мне
отвечаете рассуждениями. Что за польза
будет из всего, что вы мне скажете и что я вам скажу — это потерянные слова. Переменить теперь ничего нельзя, что
будет потом, долею зависит от вас. А так как вы напомнили об вашей первой истории, то я особенно рекомендую вам, чтоб не
было третьей, так легко в третий раз вы, наверно, не отделаетесь.
В ее манере
было столько простоты и искренности, что, вопреки ожиданию, мне
было легко и свободно. Я
отвечал полушутливо и полусерьезно и рассказал ей наше дело.
— Ровно двадцать один год, —
отвечал я, смеясь от души ее полнейшему презрению к нашей политической деятельности, то
есть к моей и Николаевой, — но зато я
был старший.
Но виновный
был нужен для мести нежного старика, он бросил дела всей империи и прискакал в Грузино. Середь пыток и крови, середь стона и предсмертных криков Аракчеев, повязанный окровавленным платком, снятым с трупа наложницы, писал к Александру чувствительные письма, и Александр
отвечал ему: «Приезжай отдохнуть на груди твоего друга от твоего несчастия». Должно
быть, баронет Виллие
был прав, что у императора перед смертью вода разлилась в мозгу.
— Болен, —
отвечал я, встал, раскланялся и уехал. В тот же день написал я рапорт о моей болезни, и с тех пор нога моя не
была в губернском правлении. Потом я подал в отставку «за болезнию». Отставку мне сенат дал, присовокупив к ней чин надворного советника; но Бенкендорф с тем вместе сообщил губернатору что мне запрещен въезд в столицы и велено жить в Новгороде.
— Да я, видите, —
отвечал Гибин, — этим делом не занимаюсь и в припент денег не даю, а так как наслышан от Матвея Савельевича, что вам нужны деньги на месяц, на другой, а мы вами оченно довольны, а деньги, слава богу, свободные
есть, — я и принес.
Староста, важный мужик, произведенный Сенатором и моим отцом в старосты за то, что он
был хороший плотник, не из той деревни (следственно, ничего в ней не знал) и
был очень красив собой, несмотря на шестой десяток, — погладил свою бороду, расчесанную веером, и так как ему до этого никакого дела не
было,
отвечал густым басом, посматривая на меня исподлобья...
—
Будет, —
отвечал я и позвал человека.
— Да батюшка велел вашу милость спросить, —
отвечал староста, не скрывая улыбки, — кто, мол, поминки
будет справлять по покойнику?
Наши люди рассказывали, что раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему сказал: «Ну вот, мол, ты азарник какой, довел дело до высокопреосвященнейшего! Честью не хотел, так вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп
отвечал будто бы на это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню; что ни
есть самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
— Ничего-с, —
отвечает он, — должно
быть, избенка какая или овин какой горит; ну, ну, пошевеливай знай!
Он горячо принялся за дело, потратил много времени, переехал для этого в Москву, но при всем своем таланте не мог ничего сделать. «Москвитянин» не
отвечал ни на одну живую, распространенную в обществе потребность и, стало
быть, не мог иметь другого хода, как в своем кружке. Неуспех должен
был сильно огорчить Киреевского.
— Несмотря на то, —
отвечал я, — что я не знаю вовсе, какого рода, я почти уверен, что оно
будет неприятное. Прошу садиться.
Я действительно не знаю, возможно ли
было скромнее и проще
отвечать; но у нас так велика привычка к рабскому молчанию, что и это письмо консул в Ницце счел чудовищно дерзким, да, вероятно, и сам Орлов, также.
Николай раз на смотру, увидав молодца флангового солдата с крестом, спросил его: «Где получил крест?» По несчастью, солдат этот
был из каких-то исшалившихся семинаристов и, желая воспользоваться таким случаем, чтоб блеснуть красноречием,
отвечал: «Под победоносными орлами вашего величества». Николай сурово взглянул на него, на генерала, надулся и прошел. А генерал, шедший за ним, когда поравнялся с солдатом, бледный от бешенства, поднял кулак к его лицу и сказал: «В гроб заколочу Демосфена!»
Следственно, de facto запрещение
было снято, но, несмотря на мое письмо к министру, он мне не
отвечал.
Приблизительно можно
было догадаться, что он мог мне сказать, а потому, да еще взяв в соображение, что если я скрыл, что не понимаю его, то и он скроет, что не понимает меня, я смело
отвечал на его речь...
— Dem neuen Bürger hoch!.. Es lebe der neue Bürger!.. [Новому гражданину ура!.. Да здравствует новый гражданин!.. (нем.)] —
отвечали старики и крепко жали мою руку; я сам
был несколько взволнован!
— Да у меня нет никакой системы, —
отвечал с неудовольствием Прудон, и
был прав.
Парламентская чернь
отвечала на одну из его речей: «Речь — в „Монитер“, оратора — в сумасшедший дом!» Я не думаю, чтоб в людской памяти
было много подобных парламентских анекдотов, — с тех пор как александрийский архиерей возил с собой на вселенские соборы каких-то послушников, вооруженных во имя богородицы дубинами, и до вашингтонских сенаторов, доказывающих друг другу палкой пользу рабства.
Но со всем этим к 1 марту, то
есть через полгода, не только в кассе не
было ничего, но уже доля залога пошла на уплату штрафов. Гибель
была неминуема. Прудон значительно ускорил ее. Это случилось так: раз я застал у него в С.-Пелажи д'Альтон-Ше и двух из редакторов. Д'Альтон-Ше — тот пэр Франции, который скандализовал Пакье и испугал всех пэров,
отвечая с трибуны на вопрос...
Если б я вчера знал, что
будут такие затруднения, я пригласил бы Гарибальди ехать по железной дороге, теперь это потому нельзя, что я не
отвечаю, найдем ли мы карету или коляску у теддингтонской станции.
…Все
были до того потрясены словами Гарибальди о Маццини, тем искренним голосом, которым они
были сказаны, той полнотой чувства, которое звучало в них, той торжественностью, которую они приобретали от ряда предшествовавших событий, что никто не
отвечал, один Маццини протянул руку и два раза повторил: «Это слишком».
Он
отвечал то, что ему следовало
отвечать: правительству не может
быть неприятно, чтоб генерал Гарибальди приехал в Англию, оно, с своей стороны, не отклоняет его приезда и не приглашает его.