Неточные совпадения
Граф Ростопчин всем раздавал в арсенале
за день до вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю.
Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько
дней, после которых в четыре часа утра Мортье прислал
за моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.
За несколько
дней до приезда моего отца утром староста и несколько дворовых с поспешностью взошли в избу, где она жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла
за ними.
За мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно смотреть, как они целый
день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Часа
за два перед ним явился старший племянник моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший
делами. Все сидели в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не своим голосом доложил...
Первое следствие этих открытий было отдаление от моего отца —
за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать
дело, и мысль, что доля всего выносится
за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
— Что тебе, братец,
за охота, — сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это
дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом и пойдет, как мы все.
Главное занятие его, сверх езды
за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв,
дело еще шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался
за моих приятелей, но мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил...
В самом
деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры
за насморк и пятны на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
Мне было около пятнадцати лет, когда мой отец пригласил священника давать мне уроки богословия, насколько это было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в руки после Вольтера. Нигде религия не играет такой скромной роли в
деле воспитания, как в России, и это, разумеется, величайшее счастие. Священнику
за уроки закона божия платят всегда полцены, и даже это так, что тот же священник, если дает тоже уроки латинского языка, то он
за них берет дороже, чем
за катехизис.
Мы с ужасом ждали разлуки, и вот одним осенним
днем приехала
за ней бричка, и горничная ее понесла класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов на целую неделю, толпились у подъезда и прощались.
Отец мой вовсе не раньше вставал на другой
день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей.
За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
Казак без ужимок очень простодушно сказал: «Грешно
за эдакое
дело деньги брать, и труда, почитай, никакого не было, ишь какой, словно кошка.
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на душе; у меня своих
дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек,
за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
Выпросит, бывало, себе рублей пятьсот месяца на два и
за день до срока является в переднюю с каким-нибудь куличом на блюде и с пятьюстами рублей на куличе.
После этого он садился
за свой письменный стол, писал отписки и приказания в деревни, сводил счеты, между
делом журил меня, принимал доктора, а главное — ссорился с своим камердинером.
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит, что в уста входит, а что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие
дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
В этом кабинете, где теперь царил микроскоп Шевалье, пахло хлором и где совершались
за несколько лет страшные, вопиющие
дела, — в этом кабинете я родился.
Он находил, что на человеке так же мало лежит ответственности
за добро и зло, как на звере; что все —
дело организации, обстоятельств и вообще устройства нервной системы, от которой больше ждут, нежели она в состоянии дать.
Перед окончанием моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после моей женитьбы я ездил полутайком на несколько
дней в подмосковную, где тогда жил мой отец. Цель этой поездки состояла в окончательном примирении с ним, он все еще сердился на меня
за мой брак.
— Слушайте, — сказал я, — вы можете быть уверены, что ректор начнет не с вас, а с меня; говорите то же самое с вариациями; вы же и в самом
деле ничего особенного не сделали. Не забудьте одно:
за то, что вы шумели, и
за то, что лжете, — много-много вас посадят в карцер; а если вы проболтаетесь да кого-нибудь при мне запутаете, я расскажу в аудитории, и мы отравим вам ваше существование.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы, хотя и не
за свое
дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Прошло с год,
дело взятых товарищей окончилось. Их обвинили (как впоследствии нас, потом петрашевцев) в намерении составить тайное общество, в преступных разговорах;
за это их отправляли в солдаты, в Оренбург. Одного из подсудимых Николай отличил — Сунгурова. Он уже кончил курс и был на службе, женат и имел детей; его приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь.
Мне разом сделалось грустно и весело; выходя из-за университетских ворот, я чувствовал, что не так выхожу, как вчера, как всякий
день; я отчуждался от университета, от этого общего родительского дома, в котором провел так юно-хорошо четыре года; а с другой стороны, меня тешило чувство признанного совершеннолетия, и отчего же не признаться, и название кандидата, полученное сразу.
Время, следовавшее
за усмирением польского восстания, быстро воспитывало. Нас уже не одно то мучило, что Николай вырос и оселся в строгости; мы начали с внутренним ужасом разглядывать, что и в Европе, и особенно во Франции, откуда ждали пароль политический и лозунг,
дела идут неладно; теории наши становились нам подозрительны.
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять, какой повод выдумала полиция, в последнее время все было тихо. Огарев только
за день приехал… и отчего же его взяли, а меня нет?
Бродя по улицам, мне наконец пришел в голову один приятель, которого общественное положение ставило в возможность узнать, в чем
дело, а может, и помочь. Он жил страшно далеко, на даче
за Воронцовским полем; я сел на первого извозчика и поскакал к нему. Это был час седьмой утра.
Года
за полтора перед тем познакомились мы с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по
делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава оставалась при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.
— Я
за этим к вам приехал. Надобно что-нибудь сделать, съездите к князю, узнайте, в чем
дело, попросите мне дозволение его увидеть.
Я на другой
день поехал
за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот
день были именины моего отца; я весь
день был дома, и Огарев был у нас.
К утру канцелярия начала наполняться; явился писарь, который продолжал быть пьяным с вчерашнего
дня, — фигура чахоточная, рыжая, в прыщах, с животно-развратным выражением в лице. Он был во фраке кирпичного цвета, прескверно сшитом, нечистом, лоснящемся. Вслед
за ним пришел другой, в унтер-офицерской шинели, чрезвычайно развязный. Он тотчас обратился ко мне с вопросом...
Я не любил тараканов, как вообще всяких незваных гостей; соседи мои показались мне страшно гадки, но делать было нечего, — не начать же было жаловаться на тараканов, — и нервы покорились. Впрочем,
дня через три все пруссаки перебрались
за загородку к солдату, у которого было теплее; иногда только забежит, бывало, один, другой таракан, поводит усами и тотчас назад греться.
Кормили нас сносно, но при этом не следует забывать, что
за корм брали по два рубля ассигнациями в
день, что в продолжение девятимесячного заключения составило довольно значительную сумму для неимущих.
Но, на беду инквизиции, первым членом был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный воин, старый, храбрый генерал, разобрал
дело и нашел, что оно состоит из двух обстоятельств, не имеющих ничего общего между собой: из
дела о празднике,
за который следует полицейски наказать, и из ареста людей, захваченных бог знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях,
за которые судить и трудно и смешно.
Уткин, «вольный художник, содержащийся в остроге», как он подписывался под допросами, был человек лет сорока; он никогда не участвовал ни в каком политическом
деле, но, благородный и порывистый, он давал волю языку в комиссии, был резок и груб с членами. Его
за это уморили в сыром каземате, в котором вода текла со стен.
…Зачем же воспоминание об этом
дне и обо всех светлых
днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух детей, которых я держал
за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое сердце… Все прошло!
Мы потеряли несколько часов
за льдом, который шел по реке, прерывая все сношения с другим берегом. Жандарм торопился; вдруг станционный смотритель в Покрове объявляет, что лошадей нет. Жандарм показывает, что в подорожной сказано: давать из курьерских, если нет почтовых. Смотритель отзывается, что лошади взяты под товарища министра внутренних
дел. Как разумеется, жандарм стал спорить, шуметь; смотритель побежал доставать обывательских лошадей. Жандарм отправился с ним.
Из вопросов городничего жандарму я тотчас увидел, что он снедаем желанием узнать,
за какое
дело, почему и как я сослан. Я упорно молчал. Городничий начал безличную речь между мною и жандармом...
— Вам это ни копейки не стоит, — отвечал доктор, —
за кого я вас принимаю, а
дело в том, что я шестой год веду книжку, и ни один человек еще не заплатил в срок, да никто почти и после срока не платил.
Вы захотите меня притеснить, воспользоваться моей необходимостью и спросите
за коляску тысячу пятьсот; я предложу вам рублей семьсот, буду ходить всякий
день торговаться; через неделю вы уступите
за семьсот пятьдесят или восемьсот, — не лучше ли с этого начать?
Дело дошло до Петербурга. Петровскую арестовали (почему не Тюфяева?), началось секретное следствие. Ответы диктовал Тюфяев, он превзошел себя в этом
деле. Чтоб разом остановить его и отклонить от себя опасность вторичного непроизвольного путешествия в Сибирь, Тюфяев научил Петровскую сказать, что брат ее с тех пор с нею в ссоре, как она, увлеченная молодостью и неопытностью, лишилась невинности при проезде императора Александра в Пермь,
за что и получила через генерала Соломку пять тысяч рублей.
Из этого вышла сцена, кончившаяся тем, что неверный любовник снял со стены арапник; советница, видя его намерение, пустилась бежать; он —
за ней, небрежно одетый в один халат; нагнав ее на небольшой площади, где учили обыкновенно батальон, он вытянул раза три ревнивую советницу арапником и спокойно отправился домой, как будто сделал
дело.
Не говоря уже о том, что эти люди «
за гордость» рано или поздно подставили бы мне ловушку, просто нет возможности проводить несколько часов
дня с одними и теми же людьми, не перезнакомившись с ними.
Министерство внутренних
дел было тогда в припадке статистики; оно велело везде завести комитеты и разослало такие программы, которые вряд возможно ли было бы исполнить где-нибудь в Бельгии или Швейцарии; при этом всякие вычурные таблицы с maximum и minimum, с средними числами и разными выводами из десятилетних сложностей (составленными по сведениям, которые
за год перед тем не собирались!), с нравственными отметками и метеорологическими замечаниями.
Огромные расстояния спасают крестьян от частого сношения с ними; деньги спасают купцов, которые в Сибири презирают чиновников и, наружно уступая им, принимают их
за то, что они есть —
за своих приказчиков по гражданским
делам.
— А ведь он
за это
дело получил Владимира в петлицу.
Судья обещает печься об
деле; мужика судят, судят, стращают, а потом и выпустят с каким-нибудь легким наказанием, или с советом впредь в подобных случаях быть осторожным, или с отметкой: «оставить в подозрении», и мужик всю жизнь молит бога
за судью.
Митрополит Филарет отрядил миссионером бойкого священника. Его звали Курбановским. Снедаемый русской болезнью — честолюбием, Курбановский горячо принялся
за дело. Во что б то ни стало он решился втеснить благодать божию черемисам. Сначала он попробовал проповедовать, но это ему скоро надоело. И в самом
деле, много ли возьмешь этим старым средством?
Крестьяне снова подали в сенат, но пока их
дело дошло до разбора, межевой департамент прислал им планы на новую землю, как водится, переплетенные, раскрашенные, с изображением звезды ветров, с приличными объяснениями ромба RRZ и ромба ZZR, а главное, с требованием такой-то подесятинной платы. Крестьяне, увидев, что им не только не отдают землю, но хотят с них слупить деньги
за болото, начисто отказались платить.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова ему сказал наотрез, что он картофель сажать не будет ни денег ему не даст. «Ты, — говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное
дело, что и нас должен освободить». Чиновник хотел
дело кончить угрозами и розгами, но мужики схватились
за колья, полицейскую команду прогнали; военный губернатор послал казаков. Соседние волости вступились
за своих.