Неточные совпадения
Мортье вспомнил, что он знал
моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел на другое утро представить его себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько
дней не чищенных, в черном белье и с небритой бородой,
мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
Отец
мой заметил, что предложить мир скорее
дело победителя.
Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько
дней, после которых в четыре часа утра Мортье прислал за
моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.
Граф спросил письмо, отец
мой сказал о своем честном слове лично доставить его; граф обещал спросить у государя и на другой
день письменно сообщил, что государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления.
За несколько
дней до приезда
моего отца утром староста и несколько дворовых с поспешностью взошли в избу, где она жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла за ними.
Отец
мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил
дело, он сказал, обращаясь к
моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу
моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
За мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно смотреть, как они целый
день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к
моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Сенатор и
мой отец ездили к брату, которого не видали несколько лет, для переговоров и примирения, потом разнесся слух, что он приедет к нам для окончания
дела.
Часа за два перед ним явился старший племянник
моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший
делами. Все сидели в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не своим голосом доложил...
Что было и как было, я не умею сказать; испуганные люди забились в углы, никто ничего не знал о происходившем, ни Сенатор, ни
мой отец никогда при мне не говорили об этой сцене. Шум мало-помалу утих, и
раздел имения был сделан, тогда или в другой
день — не помню.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена
моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец
мой был почти всегда прав, и
дело оканчивалось его торжеством.
Первое следствие этих открытий было отдаление от
моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось
моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать
дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Передняя и девичья составляли единственное живое удовольствие, которое у меня оставалось. Тут мне было совершенное раздолье, я брал партию одних против других, судил и рядил вместе с
моими приятелями их
дела, знал все их секреты и никогда не проболтался в гостиной о тайнах передней.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв,
дело еще шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался за
моих приятелей, но
мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил...
Она, с своей стороны, вовсе не
делила этих предрассудков и на своей половине позволяла мне все то, что запрещалось на половине
моего отца.
— Ну, пусть так, а через неделю
мои именины, — утешьте меня, возьмите синий фрак у портного на этот
день.
Мне было около пятнадцати лет, когда
мой отец пригласил священника давать мне уроки богословия, насколько это было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в руки после Вольтера. Нигде религия не играет такой скромной роли в
деле воспитания, как в России, и это, разумеется, величайшее счастие. Священнику за уроки закона божия платят всегда полцены, и даже это так, что тот же священник, если дает тоже уроки латинского языка, то он за них берет дороже, чем за катехизис.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования
моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем
дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон
моей души.
Несмотря на то что политические мечты занимали меня
день и ночь, понятия
мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал в самом
деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть.
На другой
день после приезда кузина ниспровергла весь порядок
моих занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и Анахарсисово путешествие.
Отец
мой вовсе не раньше вставал на другой
день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
Мой отец спросил его имя и написал на другой
день о бывшем Эссену.
Старушка, бабушка
моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки всё перебирала;
В дверях знакомая семья
Дворовых лиц мольбе внимала,
И в землю кланялись они,
Прося у бога долги
дни.
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во все мешался, ничего не понимая, делал замечания, поправлял воротник рубашки у Ника, торопился домой, словом, был очень противен. Через месяц мы не могли провести двух
дней, чтоб не увидеться или не написать письмо; я с порывистостью
моей натуры привязывался больше и больше к Нику, он тихо и глубоко любил меня.
В первую юность многое можно скорее вынести, нежели шпынянье, и я в самом
деле до тюрьмы удалялся от
моего отца и вел против него маленькую войну, соединяясь с слугами и служанками.
В заключение упомяну, как в Новоселье пропало несколько сот десятин строевого леса. В сороковых годах М. Ф. Орлов, которому тогда, помнится, графиня Анна Алексеевна давала капитал для покупки именья его детям, стал торговать тверское именье, доставшееся
моему отцу от Сенатора. Сошлись в цене, и
дело казалось оконченным. Орлов поехал осмотреть и, осмотревши, написал
моему отцу, что он ему показывал на плане лес, но что этого леса вовсе нет.
— Ведь вот умный человек, — говорил
мой отец, — и в конспирации был, книгу писал des finances, [о финансах (фр.).] а как до
дела дошло, видно, что пустой человек… Неккеры! А я вот попрошу Григория Ивановича съездить, он не конспиратор, но честный человек и
дело знает.
В последний
день масленицы все люди, по старинному обычаю, приходили вечером просить прощения к барину; в этих торжественных случаях
мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером. Тут он делал вид, будто не всех узнает.
Отец
мой показывал вид совершенного невнимания, слушая его: делал серьезную мину, когда тот был уверен, что морит со смеху, и переспрашивал, как будто не слыхал, в чем
дело, если тот рассказывал что-нибудь поразительное.
Перед окончанием
моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после
моей женитьбы я ездил полутайком на несколько
дней в подмосковную, где тогда жил
мой отец. Цель этой поездки состояла в окончательном примирении с ним, он все еще сердился на меня за
мой брак.
Странное
дело, это печальное время осталось каким-то торжественным в
моих воспоминаниях.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо будет. Вы не знаете, как эти
дела опасны —
мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
Я на другой
день поехал за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот
день были именины
моего отца; я весь
день был дома, и Огарев был у нас.
Я не любил тараканов, как вообще всяких незваных гостей; соседи
мои показались мне страшно гадки, но делать было нечего, — не начать же было жаловаться на тараканов, — и нервы покорились. Впрочем,
дня через три все пруссаки перебрались за загородку к солдату, у которого было теплее; иногда только забежит, бывало, один, другой таракан, поводит усами и тотчас назад греться.
Но русскую полицию трудно сконфузить. Через две недели арестовали нас, как соприкосновенных к
делу праздника. У Соколовского нашли письма Сатина, у Сатина — письма Огарева, у Огарева —
мои, — тем не менее ничего не раскрывалось. Первое следствие не удалось. Для большего успеха второй комиссии государь послал из Петербурга отборнейшего из инквизиторов, А. Ф. Голицына.
— Государь, — ответил Стааль, — пощадите
мои седые волосы, я дожил до них без малейшего пятна.
Мое усердие известно вашему величеству, кровь
моя, остаток
дней принадлежат вам. Но тут
дело идет о
моей чести —
моя совесть восстает против того, что делается в комиссии.
— Я, — сказал он, — пришел поговорить с вами перед окончанием ваших показаний. Давнишняя связь
моего покойного отца с вашим заставляет меня принимать в вас особенное участие. Вы молоды и можете еще сделать карьеру; для этого вам надобно выпутаться из
дела… а это зависит, по счастию, от вас. Ваш отец очень принял к сердцу ваш арест и живет теперь надеждой, что вас выпустят; мы с князем Сергием Михайловичем сейчас говорили об этом и искренно готовы многое сделать; дайте нам средства помочь.
Долго святил я этот
день в
моей памяти, это одно из счастливейших мгновений в
моей жизни.
Он до того разлюбезничался, что рассказал мне все свои семейные
дела, даже семилетнюю болезнь жены. После завтрака он с гордым удовольствием взял с вазы, стоявшей на столе, письмо и дал мне прочесть «стихотворение» его сына, удостоенное публичного чтения на экзамене в кадетском корпусе. Одолжив меня такими знаками несомненного доверия, он ловко перешел к вопросу, косвенно поставленному, о
моем деле. На этот раз я долею удовлетворил городничего.
На другой
день после
моего приезда уехал жандарм, и я впервые после ареста очутился на воле.
— А, — сказал полицмейстер, — понимаю, понимаю: это наш герой-то хочет оставить
дело на
моей ответственности.
На другой
день с девяти часов утра полицмейстер был уже налицо в
моей квартире и торопил меня. Пермский жандарм, гораздо более ручной, чем Крутицкий, не скрывая радости, которую ему доставляла надежда, что он будет 350 верст пьян, работал около коляски. Все было готово; я нечаянно взглянул на улицу — идет мимо Цеханович, я бросился к окну.
Вы захотите меня притеснить, воспользоваться
моей необходимостью и спросите за коляску тысячу пятьсот; я предложу вам рублей семьсот, буду ходить всякий
день торговаться; через неделю вы уступите за семьсот пятьдесят или восемьсот, — не лучше ли с этого начать?
По сю сторону Уральского хребта
дела делаются скромнее, и, несмотря на то, я томы мог бы наполнить анекдотами о злоупотреблениях и плутовстве чиновников, слышанными мною в продолжение
моей службы в канцелярии и столовой губернатора.
Между
моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от
дел. Он занимался составлением просьб и хождением по
делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
Второе
дело было перед
моими глазами. Витберг скупал именья для храма. Его мысль состояла в том, чтоб помещичьи крестьяне, купленные с землею для храма, обязывались выставлять известное число работников — этим способом они приобретали полную волю себе в деревне. Забавно, что наши сенаторы-помещики находили в этой мере какое-то невольничество!
Собственно наказанный в этом
деле был
мой отец. Не нужно добавлять, что ломка этого камня в процессе все-таки поставлена на счет Витберга.
Все хотели наперерыв показать изгнаннику участие и дружбу. Несколько саней провожали меня до первой станции, и, сколько я ни защищался, в
мою повозку наставили целый груз всяких припасов и вин. На другой
день я приехал в Яранск.
Случай этот сильно врезался в
мою память. В 1846 году, когда я был в последний раз. в Петербурге, нужно мне было сходить в канцелярию министра внутренних
дел, где я хлопотал о пассе. Пока я толковал с столоначальником, прошел какой-то господин… дружески пожимая руку магнатам канцелярии, снисходительно кланяясь столоначальникам. «Фу, черт возьми, — подумал я, — да неужели это он?»
Дело это было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги неофициальную часть «Ведомостей» и поместил в нее раз статейку, за которую чуть не попал в беду
мой преемник. Описывая празднество на «Великой реке», я сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стары годы раздавали бедным, а нынче продают. Архиерей разгневался, и губернатор насилу уговорил его оставить
дело.