Неточные совпадения
Я не имел к нему никакого уважения и отравлял все
минуты его жизни, особенно с тех пор, как я убедился, что, несмотря на все мои усилия, он не может понять двух вещей: десятичных дробей и тройного правила.
В душе мальчиков вообще много беспощадного и даже жестокого; я с свирепостию преследовал бедного вольфенбюттельского егеря пропорциями; меня
это до того занимало, что я, мало вступавший
в подобные разговоры с моим отцом, торжественно сообщил ему о глупости Федора Карловича.
В силу
этого и Карл Иванович любил и узкие платья, застегнутые и с перехватом,
в силу
этого и он был строгий блюститель собственных правил и, положивши вставать
в шесть часов утра, поднимал Ника
в 59
минут шестого, и никак не позже одной
минуты седьмого, и отправлялся с ним на чистый воздух.
Долго я сам
в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах
этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и
эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
От сеней до залы общества естествоиспытателей везде были приготовлены засады: тут ректор, там декан, тут начинающий профессор, там ветеран, оканчивающий свое поприще и именно потому говорящий очень медленно, — каждый приветствовал его по-латыни, по-немецки, по-французски, и все
это в этих страшных каменных трубах, называемых коридорами,
в которых нельзя остановиться на
минуту, чтоб не простудиться на месяц.
И с
этой минуты (которая могла быть
в конце 1831 г.) мы были неразрывными друзьями; с
этой минуты гнев и милость, смех и крик Кетчера раздаются во все наши возрасты, во всех приключениях нашей жизни.
Отец мой вышел из комнаты и через
минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец, умирая. Я был тронут,
этот религиозный подарок показал мне меру страха и потрясения
в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обнял и благословил.
—
В таком случае… конечно… я не смею… — и взгляд городничего выразил муку любопытства. Он помолчал. — У меня был родственник дальний, он сидел с год
в Петропавловской крепости; знаете, тоже, сношения — позвольте, у меня
это на душе, вы, кажется, все еще сердитесь? Я человек военный, строгий, привык; по семнадцатому году поступил
в полк, у меня нрав горячий, но через
минуту все прошло. Я вашего жандарма оставлю
в покое, черт с ним совсем…
— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне
в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только на
это надобно родиться-с;
это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и глаза хромого майора, за рану произведенного
в полицмейстеры, блистали при воспоминании славного предшественника.
Проект был гениален, страшен, безумен — оттого-то Александр его выбрал, оттого-то его и следовало исполнить. Говорят, что гора не могла вынести
этого храма. Я не верю
этому. Особенно если мы вспомним все новые средства инженеров
в Америке и Англии,
эти туннели
в восемь
минут езды, цепные мосты и проч.
В этом захолустье вятской ссылки,
в этой грязной среде чиновников,
в этой печальной дали, разлученный со всем дорогим, без защиты отданный во власть губернатора, я провел много чудных, святых
минут, встретил много горячих сердец и дружеских рук.
В тихие и кроткие
минуты я любил слушать потом рассказы об
этой детской молитве, которою начиналась одна широкая жизнь и оканчивалось одно несчастное существование. Образ сироты, оскорбленной грубым благодеянием, и рабы, оскорбленной безвыходностью своего положения — молящихся на одичалом дворе о своих притеснителях, — наполнял сердце каким-то умилением, и редкий покой сходил на душу.
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее
в минуту, когда у нее, у меня так билось сердце, —
это было бы сверх человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы
в другую сторону. Она сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало
в себя месячный свет, терявшийся без отражения
в нежно-тусклом отливе.
В этой гостиной, на
этом диване я ждал ее, прислушиваясь к стону больного и к брани пьяного слуги. Теперь все было так черно… Мрачно и смутно вспоминались мне,
в похоронной обстановке,
в запахе ладана — слова,
минуты, на которых я все же не мог нe останавливаться без нежности.
Витберг, обремененный огромной семьей, задавленный бедностью, не задумался ни на
минуту и предложил Р. переехать с детьми к нему, на другой или третий день после приезда
в Вятку его жены. У него Р. была спасена, такова была нравственная сила
этого сосланного. Его непреклонной воли, его благородного вида, его смелой речи, его презрительной улыбки боялся сам вятский Шемяка.
Утром я писал письма, когда я кончил, мы сели обедать. Я не ел, мы молчали, мне было невыносимо тяжело, —
это было часу
в пятом,
в семь должны были прийти лошади. Завтра после обеда он будет
в Москве, а я… — и с каждой
минутой пульс у меня бился сильнее.
Это уж было поздно, его «пожалуй» было у меня
в крови,
в мозгу. Мысль, едва мелькнувшая за
минуту, была теперь неисторгаема.
Дома мы выпили с шаферами и Матвеем две бутылки вина, шаферы посидели
минут двадцать, и мы остались одни, и нам опять, как
в Перове,
это казалось так естественно, так просто, само собою понятно, что мы совсем не удивлялись, а потом месяцы целые не могли надивиться тому же.
Наташа, друг мой, сестра, ради бога, не унывай, презирай
этих гнусных эгоистов, ты слишком снисходительна к ним, презирай их всех — они мерзавцы! ужасная была для меня
минута, когда я читал твою записку к Emilie. Боже,
в каком я положении, ну, что я могу сделать для тебя? Клянусь, что ни один брат не любит более сестру, как я тебя, — но что я могу сделать?
Все воскресло
в моей душе, я жил, я был юноша, я жал всем руку, — словом,
это одна из счастливейших
минут жизни, ни одной мрачной мысли.
Тут было не до разбора — помню только, что
в первые
минуты ее голос провел нехорошо по моему сердцу, но и
это минутное впечатление исчезло
в ярком свете радости.
С
этой минуты и до кончины Белинского мы шли с ним рука
в руку.
Дубельт выслушал с религиозным вниманием
эту речь и, наклоняясь несколько
в знак уважения, вышел и через
минуту возвратился.
Он взошел к губернатору,
это было при старике Попове, который мне рассказывал, и сказал ему, что
эту женщину невозможно сечь, что
это прямо противно закону; губернатор вскочил с своего места и, бешеный от злобы, бросился на исправника с поднятым кулаком: «Я вас сейчас велю арестовать, я вас отдам под суд, вы — изменник!» Исправник был арестован и подал
в отставку; душевно жалею, что не знаю его фамилии, да будут ему прощены его прежние грехи за
эту минуту — скажу просто, геройства, с такими разбойниками вовсе была не шутка показать человеческое чувство.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года тому назад.
В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место
этого пятилетия. Огарев был почти все время
в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими
минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала
в этой личности. Со многими я был согласнее
в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то,
в глубине души.
Все неповрежденные с отвращением услышали
эту фразу. По счастию, остроумный статистик Андросов выручил кровожадного певца; он вскочил с своего стула, схватил десертный ножик и сказал: «Господа, извините меня, я вас оставлю на
минуту; мне пришло
в голову, что хозяин моего дома, старик настройщик Диц — немец, я сбегаю его прирезать и сейчас возвращусь».
Все
это занимает, рассеивает, раздражает, сердит, и на колодника или сосланного чаще находят
минуты бешенства, чем утомительные часы равномерного, обессиливающего отчаяния людей, потерянных на воле
в пошлой и тяжелой среде.
В первую
минуту, когда Хомяков почувствовал
эту пустоту, он поехал гулять по Европе во время сонного и скучного царствования Карла X, докончив
в Париже свою забытую трагедию «Ермак» и потолковавши со всякими чехами и далматами на обратном пути, он воротился. Все скучно! По счастию, открылась турецкая война, он пошел
в полк, без нужды, без цели, и отправился
в Турцию. Война кончилась, и кончилась другая забытая трагедия — «Дмитрий Самозванец». Опять скука!
Этот сержант, любивший чтение, напоминает мне другого. Между Террачино и Неаполем неаполитанский карабинер четыре раза подходил к дилижансу, всякий раз требуя наши визы. Я показал ему неаполитанскую визу; ему
этого и полкарлина бьло мало, он понес пассы
в канцелярию и воротился
минут через двадцать с требованием, чтоб я и мой товарищ шли к бригадиру. Бригадир, старый и пьяный унтер-офицер, довольно грубо спросил...
Потеря
этого паспорта, о котором я несколько лет мечтал, о котором два года хлопотал,
в минуту переезда за границу, поразила меня.
В Париже — едва ли
в этом слове звучало для меня меньше, чем
в слове «Москва». Об
этой минуте я мечтал с детства. Дайте же взглянуть на HoteL de ViLLe, на café Foy
в Пале-Рояле, где Камиль Демулен сорвал зеленый лист и прикрепил его к шляпе, вместо кокарды, с криком «а La BastiLLe!»
У нового духовенства не было понудительных средств, ни фантастических, ни насильственных; с той
минуты, как власть выпала из их рук, у них было одно орудие — убеждение, но для убеждения недостаточно правоты,
в этом вся ошибка, а необходимо еще одно — мозговое равенство!
…Три года тому назад я сидел у изголовья больной и видел, как смерть стягивала ее безжалостно шаг за шагом
в могилу.
Эта жизнь была все мое достояние. Мгла стлалась около меня, я дичал
в тупом отчаянии, но не тешил себя надеждами, не предал своей горести ни на
минуту одуряющей мысли о свидании за гробом.
Я не видал ни одного лица, не исключая прислуги, которое не приняло бы вида recueilli [сосредоточенного (фр.).] и не было бы взволновано сознанием, что тут пали великие слова, что
эта минута вносилась
в историю.