Неточные совпадения
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда,
в своей непреодолимой
любви к миру, толковал, что его война
в Англии, а не
в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его не известны императору.
Встарь бывала, как теперь
в Турции, патриархальная, династическая
любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит
в свою власть, не думает, что он будет отвечать за своих людей на Страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит
в свою подчиненность и выносит насилие не как кару божию, не как искус, — а просто оттого, что он беззащитен; сила солому ломит.
Помню только, как изредка по воскресеньям к нам приезжали из пансиона две дочери Б. Меньшая, лет шестнадцати, была поразительной красоты. Я терялся, когда она входила
в комнату, не смел никогда обращаться к ней с речью, а украдкой смотрел
в ее прекрасные темные глаза, на ее темные кудри. Никогда никому не заикался я об этом, и первое дыхание
любви прошло, не сведанное никем, ни даже ею.
Но Евангелие я читал много и с
любовью, по-славянски и
в лютеровском переводе.
Жены сосланных
в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи
в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили
в душе живое чувство
любви к страдальцам; но его не было у мужчин, страх выел его
в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
В этом чувстве ярко выражается детская
любовь, она шепчет сиротам: «Жена твоего отца вовсе не твоя мать».
Мне одному она доверила тайну
любви к одному офицеру Александрийского гусарского полка,
в черном ментике и
в черном доломане; это была действительная тайна, потому что и сам гусар никогда не подозревал, командуя своим эскадроном, какой чистый огонек теплился для него
в груди восьмнадцатилетней девушки.
В каждом воспоминании того времени, отдельном и общем, везде на первом плане он с своими отроческими чертами, с своей
любовью ко мне.
Впоследствии я видел, когда меня арестовали, и потом, когда отправляли
в ссылку, что сердце старика было больше открыто
любви и даже нежности, нежели я думал. Я никогда не поблагодарил его за это, не зная, как бы он принял мою благодарность.
Изредка давались семейные обеды, на которых бывал Сенатор, Голохвастовы и прочие, и эти обеды давались не из удовольствия и неспроста, а были основаны на глубоких экономико-политических соображениях. Так, 20 февраля,
в день Льва Катанского, то есть
в именины Сенатора, обед был у нас, а 24 июня, то есть
в Иванов день, — у Сенатора, что, сверх морального примера братской
любви, избавляло того и другого от гораздо большего обеда у себя.
Я вступил
в физико-математическое отделение, несмотря на то что никогда не имел ни большой способности, ни большой
любви к математике.
Живо помню я старушку мать
в ее темном капоте и белом чепце; худое бледное лицо ее было покрыто морщинами, она казалась с виду гораздо старше, чем была; одни глаза несколько отстали,
в них было видно столько кротости,
любви, заботы и столько прошлых слез. Она была влюблена
в своих детей, она была ими богата, знатна, молода… она читала и перечитывала нам их письма, она с таким свято-глубоким чувством говорила о них своим слабым голосом, который иногда изменялся и дрожал от удержанных слез.
Alma mater! Я так много обязан университету и так долго после курса жил его жизнию, с ним, что не могу вспоминать о нем без
любви и уважения.
В неблагодарности он меня не обвинит, по крайней мере,
в отношении к университету легка благодарность, она нераздельна с
любовью, с светлым воспоминанием молодого развития… и я благословляю его из дальней чужбины!
Это не неуверенность
в себе, это сомнение веры, это страстное желание подтверждения, ненужного слова
любви, которое так дорого нам. Да, это беспокойство зарождающегося творчества, это тревожное озирание души зачавшей.
На комитет и на собрание сведений денег не назначалось ни копейки; все это следовало делать из
любви к статистике, через земскую полицию, и приводить
в порядок
в губернаторской канцелярии.
Где вы? Что с вами, подснежные друзья мои? Двадцать лет мы не видались. Чай, состарились и вы, как я, дочерей выдаете замуж, не пьете больше бутылками шампанское и стаканчиком на ножке наливку. Кто из вас разбогател, кто разорился, кто
в чинах, кто
в параличе? А главное, жива ли у вас память об наших смелых беседах, живы ли те струны, которые так сильно сотрясались
любовью и негодованием?
Не из суетного чувства выписал я эти строки, а потому, что они мне очень дороги. За эти юношеские призывы и юношескую
любовь, за эту возбужденную
в них тоску можно было примириться с девятимесячной тюрьмой и трехлетней жизнию
в Вятке.
В то же время для меня начался новый отдел жизни… отдел чистый, ясный, молодой, серьезный, отшельнический и проникнутый
любовью.
Наполеон женил своих воинов
в том роде, как наши помещики женят дворовых людей, — не очень заботясь о
любви и наклонностях.
…Последнее пламя потухавшей
любви осветило на минуту тюремный свод, согрело грудь прежними мечтами, и каждый пошел своим путем. Она уехала
в Украину, я собирался
в ссылку. С тех пор не было вести об ней.
Слово сестра выражало все сознанное
в нашей симпатии; оно мне бесконечно нравилось и теперь нравится, употребляемое не как предел, а, напротив, как смешение их,
в нем соединены дружба,
любовь, кровная связь, общее предание, родная обстановка, привычная неразрывность.
Тут я понял, что муж,
в сущности, был для меня извинением
в своих глазах, —
любовь откипела во мне. Я не был равнодушен к ней, далеко нет, но это было не то, чего ей надобно было. Меня занимал теперь иной порядок мыслей, и этот страстный порыв словно для того обнял меня, чтоб уяснить мне самому иное чувство. Одно могу сказать я
в свое оправдание — я был искренен
в моем увлечении.
Два-три развратных губернатора воспитали вятских дам, и Тюфяев, привыкнувший к ним, не откладывая
в долгий ящик, прямо стал говорить ей о своей
любви.
…Сбитый с толку, предчувствуя несчастия, недовольный собою, я жил
в каком-то тревожном состоянии; снова кутил, искал рассеяния
в шуме, досадовал за то, что находил его, досадовал за то, что не находил, и ждал, как чистую струю воздуха середь пыльного жара, несколько строк из Москвы от Natalie. Надо всем этим брожением страстей всходил светлее и светлее кроткий образ ребенка-женщины. Порыв
любви к Р. уяснил мне мое собственное сердце, раскрыл его тайну.
Разбудят ли, согреют ли они чье сердце, расскажут ли нашу повесть, наши страданья, нашу
любовь, будет ли им
в награду хоть одна слеза?
Как же мне было признаться, как сказать Р.
в январе, что я ошибся
в августе, говоря ей о своей
любви. Как она могла поверить
в истину моего рассказа — новая
любовь была бы понятнее, измена — проще. Как мог дальний образ отсутствующей вступить
в борьбу с настоящим, как могла струя другой
любви пройти через этот горн и выйти больше сознанной и сильной — все это я сам не понимал, а чувствовал, что все это правда.
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже написал мелом до половины мой вензель; боже мой, моих сил недостает, ни на кого не могу опереться из тех, которые могли быть опорой; одна — на краю пропасти, и целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю, силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя не видно; но одно воспоминание — и душа встрепенулась, готова снова на бой
в доспехах
любви».
Долго толковали они, ни
в чем не согласились и наконец потребовали арестанта. Молодая девушка взошла; но это была не та молчаливая, застенчивая сирота, которую они знали. Непоколебимая твердость и безвозвратное решение были видны
в спокойном и гордом выражении лица; это было не дитя, а женщина, которая шла защищать свою
любовь — мою
любовь.
Надобно было положить этому конец. Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо. Я говорил ему о моей
любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что я вовсе его не тороплю, что я даю ему время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли
в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же права, сколько и сама княгиня.
Толпа чужих на брачном пире мне всегда казалась чем-то грубым, неприличным, почти циническим; к чему это преждевременное снятие покрывала с
любви, это посвящение людей посторонних, хладнокровных —
в семейную тайну.
Но
в этом одиночестве грудь наша не была замкнута счастием, а, напротив, была больше, чем когда-либо, раскрыта всем интересам; мы много жили тогда и во все стороны, думали и читали, отдавались всему и снова сосредоточивались на нашей
любви; мы сверяли наши думы и мечты и с удивлением видели, как бесконечно шло наше сочувствие, как во всех тончайших, пропадающих изгибах и разветвлениях чувств и мыслей, вкусов и антипатий все было родное, созвучное.
Только
в том и была разница, что Natalie вносила
в наш союз элемент тихий, кроткий, грациозный, элемент молодой девушки со всей поэзией любящей женщины, а я — живую деятельность, мое semper in motu, [всегда
в движении (лат.).] беспредельную
любовь да, сверх того, путаницу серьезных идей, смеха, опасных мыслей и кучу несбыточных проектов.
Несколько испуганная и встревоженная
любовь становится нежнее, заботливее ухаживает, из эгоизма двух она делается не только эгоизмом трех, но самоотвержением двух для третьего; семья начинается с детей. Новый элемент вступает
в жизнь, какое-то таинственное лицо стучится
в нее, гость, который есть и которого нет, но который уже необходим, которого страстно ждут. Кто он? Никто не знает, но кто бы он ни был, он счастливый незнакомец, с какой
любовью его встречают у порога жизни!
Бедные матери, скрывающие, как позор, следы
любви, как грубо и безжалостно гонит их мир и гонит
в то время, когда женщине так нужен покой и привет, дико отравляя ей те незаменимые минуты полноты,
в которые жизнь, слабея, склоняется под избытком счастия…
И кто взвесил, кто подумал о том, что и что было
в этом сердце, пока мать переходила страшную тропу от
любви до страха, от страха до отчаяния, от отчаяния до преступления, до безумия, потому что детоубийство есть физиологическая нелепость.
Это измученно-восторженное лицо, эту радость, летающую вместе с началом смерти около юного чела родильницы, я узнал потом
в Фан-Дейковой мадонне
в римской галерее Корсини. Младенец только что родился, его подносят к матери; изнеможенная, без кровинки
в лице, слабая и томная, она улыбнулась и остановила на малютке взгляд усталый и исполненный бесконечной
любви.
Надобно признаться, дева-родильница совсем не идет
в холостую религию христианства. С нею невольно врывается жизнь,
любовь, кротость —
в вечные похороны,
в Страшный суд и
в другие ужасы церковной теодицеи.
У тебя, говорят, мысль идти
в монастырь; не жди от меня улыбки при этой мысли, я понимаю ее, но ее надобно взвесить очень и очень. Неужели мысль
любви не волновала твою грудь? Монастырь — отчаяние, теперь нет монастырей для молитвы. Разве ты сомневаешься, что встретишь человека, который тебя будет любить, которого ты будешь любить? Я с радостью сожму его руку и твою. Он будет счастлив. Ежели же этот он не явится — иди
в монастырь, это
в мильон раз лучше пошлого замужества.
…
В заключение еще слово. Если он тебя любит, что же тут мудреного? что же бы он был, если б не любил, видя тень внимания? Но я умоляю тебя, не говори ему о своей
любви — долго, долго.
Я получил твою записку и доволен тобою. Забудь его, коли так, это был опыт, а ежели б
любовь в самом деле, то она не так бы выразилась.
Юность невнимательно несется
в какой-то алгебре идей, чувств и стремлений, частное мало занимает, мало бьет, а тут —
любовь, найдено — неизвестное, все свелось на одно лицо, прошло через него, им становится всеобщее дорого, им изящное красиво, постороннее и тут не бьет: они даны друг другу, кругом хоть трава не расти!
Знакомые поглощали у него много времени, он страдал от этого иногда, но дверей своих не запирал, а встречал каждого кроткой улыбкой. Многие находили
в этом большую слабость; да, время уходило, терялось, но приобреталась
любовь не только близких людей, но посторонних, слабых; ведь и это стоит чтения и других занятий!
Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту
в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он был готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя,
любви; но она не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
Первый человек, признанный нами и ими, который дружески подал обоим руки и снял своей теплой
любовью к обоим, своей примиряющей натурой последние следы взаимного непониманья, был Грановский; но когда я приехал
в Москву, он еще был
в Берлине, а бедный Станкевич потухал на берегах Lago di Como лет двадцати семи.
Я мало видел больше гармонических браков, но уже это и не был брак, их связывала не
любовь, а какое-то глубокое братство
в несчастии, их судьба тесно затягивалась и держалась вместе тремя маленькими холодными ручонками и безнадежной пустотою около и впереди.
Мы встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра
в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей
любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят моему сердцу. Да будет твое пришествие
в мир радостно и благословенно!»
Я был так вполне покоен, так уверен
в нашей полной, глубокой
любви, что и не говорил об этом, это было великое подразумеваемое всей жизни нашей; покойное сознание, беспредельная уверенность, исключающая сомнение, даже неуверенность
в себе — составляли основную стихию моего личного счастья.
13 апреля. «
Любовь!.. Где ее сила? Я, любя, нанес оскорбление. Она, еще больше любя, не может стереть оскорбление. Что же после этого может человек для человека? Есть развития, для которых нет прошедшего, оно
в них живо и не проходит… они не гнутся, а ломятся, они падают падением другого и не могут сладить с собой».
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года тому назад.
В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время
в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила
любви лежала
в этой личности. Со многими я был согласнее
в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то,
в глубине души.