Неточные совпадения
…Когда я думаю о том, как мы двое теперь, под пятьдесят лет,
стоим за первым станком русского вольного слова, мне кажется, что наше ребячье Грютли на Воробьевых горах
было не тридцать три года тому назад, а много — три!
А. И. Герцена.)] говорит: «Пойдемте ко мне, мой дом каменный,
стоит глубоко на дворе, стены капитальные», — пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не
было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть — добрались мы наконец до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из всех окон.
А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он
был жив; лошадь его
стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно
быть, она там сгорела.
Почтенный старец этот постоянно
был сердит или
выпивши, или
выпивши и сердит вместе. Должность свою он исполнял с какой-то высшей точки зрения и придавал ей торжественную важность; он умел с особенным шумом и треском отбросить ступеньки кареты и хлопал дверцами сильнее ружейного выстрела. Сумрачно и навытяжке
стоял на запятках и всякий раз, когда его потряхивало на рытвине, он густым и недовольным голосом кричал кучеру: «Легче!», несмотря на то что рытвина уже
была на пять шагов сзади.
Этот урок
стоил всяких субжонктивов; [сослагательных наклонений (фр.).] для меня
было довольно: ясное дело, что поделом казнили короля.
При выезде из деревни, в нише,
стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колени и запели молитву, к ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; [музыканты, играющие на дудке (от ит. pifferare).] я
был глубоко потрясен, глубоко тронут.
Что-то чужое прошло тут в эти десять лет; вместо нашего дома на горе
стоял другой, около него
был разбит новый сад.
Когда мы ехали назад, я увидел издали на поле старосту, того же, который
был при нас, он сначала не узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий Горский все еще
стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждившегося Васильевского.
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он
был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится,
стоит покачать».
Этих пределов с Ником не
было, у него сердце так же билось, как у меня, он также отчалил от угрюмого консервативного берега,
стоило дружнее отпихиваться, и мы, чуть ли не в первый день, решились действовать в пользу цесаревича Константина!
Прошло еще пять лет, я
был далеко от Воробьевых гор, но возле меня угрюмо и печально
стоял их Прометей — А. Л. Витберг. В 1842, возвратившись окончательно в Москву, я снова посетил Воробьевы горы, мы опять
стояли на месте закладки, смотрели на тот же вид и также вдвоем, — но не с Ником.
Оба эти дома
стояли пустые, внаймы они не отдавались, в предупреждение пожара (домы
были застрахованы) и беспокойства от наемщиков; они, сверх того, и не поправлялись, так что
были на самой верной дороге к разрушению.
Обедали мы в четвертом часу. Обед длился долго и
был очень скучен. Спиридон
был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря на то что блюд
было много. Возле моего отца
стоял красный глиняный таз, в который он сам клал разные куски для собак; сверх того, он их кормил с своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Разумеется, мой отец не ставил его ни в грош, он
был тих, добр, неловок, литератор и бедный человек, — стало, по всем условиям
стоял за цензом; но его судорожную смешливость он очень хорошо заметил. В силу чего он заставлял его смеяться до того, что все остальные начинали, под его влиянием, тоже как-то неестественно хохотать. Виновник глумления, немного улыбаясь, глядел тогда на нас, как человек смотрит на возню щенят.
Но замечательно то, что
стоило ей или кому-нибудь из них начать
есть скоромное в пост, отец мой (никогда не употреблявший постного) говорил, скорбно качая головой...
— Не
стоило бы, кажется, Анна Якимовна, на несколько последних лет менять обычай предков. Я грешу,
ем скоромное по множеству болезней; ну, а ты, по твоим летам, слава богу, всю жизнь соблюдала посты, и вдруг… что за пример для них.
Все эти чудеса, заметим мимоходом,
были не нужны: чины, полученные службой, я разом наверстал, выдержавши экзамен на кандидата, — из каких-нибудь двух-трех годов старшинства не
стоило хлопотать.
Экипажей
было меньше, мрачные толпы народа
стояли на перекрестках и толковали об отравителях; кареты, возившие больных, шагом двигались, сопровождаемые полицейскими; люди сторонились от черных фур с трупами.
В несколько дней
было открыто двадцать больниц, они не
стоили правительству ни копейки, все
было сделано на пожертвованные деньги.
Государь
был в Петергофе и как-то сам случайно проговорился: „Мы с Волконским
стояли во весь день на кургане в саду и прислушивались, не раздаются ли со стороны Петербурга пушечные выстрелы“.
Женщина эта
была немолода, но следы строгой, величавой красоты остались; завернутая в длинную, черную бархатную мантилью на горностаевом меху, она
стояла неподвижно.
Пока еще не разразилась над нами гроза, мой курс пришел к концу. Обыкновенные хлопоты, неспаные ночи для бесполезных мнемонических пыток, поверхностное учение на скорую руку и мысль об экзамене, побеждающая научный интерес, все это — как всегда. Я писал астрономическую диссертацию на золотую медаль и получил серебряную. Я уверен, что я теперь не в состоянии
был бы понять того, что тогда писал и что
стоило вес серебра.
Полежаева позвали в кабинет. Государь
стоял, опершись на бюро, и говорил с Ливеном. Он бросил на взошедшего испытующий и злой взгляд, в руке у него
была тетрадь.
В дверях залы
стояла фигура, завернутая в военную шинель; к окну виднелся белый султан, сзади
были еще какие-то лица, — я разглядел казацкую шапку.
Запачканный диван
стоял у стены, время
было за полдень, я чувствовал страшную усталость, бросился на диван и уснул мертвым сном. Когда я проснулся, на душе все улеглось и успокоилось. Я
был измучен в последнее время неизвестностью об Огареве, теперь черед дошел и до меня, опасность не виднелась издали, а обложилась вокруг, туча
была над головой. Это первое гонение должно
было нам служить рукоположением.
С утра частный дом
был наполнен солдатами, эскадрон уланов
стоял на дворе.
Оставя жандармов внизу, молодой человек второй раз пошел на чердак; осматривая внимательно, он увидел небольшую дверь, которая вела к чулану или к какой-нибудь каморке; дверь
была заперта изнутри, он толкнул ее ногой, она отворилась — и высокая женщина, красивая собой,
стояла перед ней; она молча указывала ему на мужчину, державшего в своих руках девочку лет двенадцати, почти без памяти.
Другой порядок вопросов
был запутаннее. В них употреблялись разные полицейские уловки и следственные шалости, чтобы сбить, запутать, натянуть противуречие. Тут делались намеки на показания других и разные нравственные пытки. Рассказывать их не
стоит, довольно сказать, что между нами четырьмя, при всех своих уловках, они не могли натянуть ни одной очной ставки.
Шумно, весело, обнимаясь и пожимая друг другу руки,
стояли мы, окруженные цепью жандармских и гарнизонных офицеров. Свидание одушевило всех; расспросам, анекдотам не
было конца.
В начале зимы его перевезли в Лефортовский гошпиталь; оказалось, что в больнице не
было ни одной пустой секретной арестантской комнаты; за такой безделицей останавливаться не
стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова
была температура зимой в каменном чулане, можно понять из того, что часовой ночью до того изнемог от стужи, что пошел в коридор погреться к печи, прося Сатина не говорить об этом дежурному.
Когда меня перевели так неожиданно в Вятку, я пошел проститься с Цехановичем. Небольшая комната, в которой он жил,
была почти совсем пуста; небольшой старый чемоданчик
стоял возле скудной постели, деревянный стол и один стул составляли всю мебель, — на меня пахнуло моей Крутицкой кельей.
Зависимость моя от него
была велика.
Стоило ему написать какой-нибудь вздор министру, меня отослали бы куда-нибудь в Иркутск. Да и зачем писать? Он имел право перевести в какой-нибудь дикий город Кай или Царево-Санчурск без всяких сообщений, без всяких ресурсов. Тюфяев отправил в Глазов одного молодого поляка за то, что дамы предпочитали танцевать с ним мазурку, а не с его превосходительством.
Так князь Долгорукий
был отправлен из Перми в Верхотурье. Верхотурье, потерянное в горах и снегах, принадлежит еще к Пермской губернии, но это место
стоит Березова по климату, — оно хуже Березова — по пустоте.
Может
быть, он сладил бы и с этим открытием, но возле
стояла жена, дети, а впереди представлялись годы ссылки, нужды, лишений, и Витберг седел, седел, старел, старел не по дням, а по часам. Когда я его оставил в Вятке через два года, он
был десятью годами старше.
На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых рук, жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая к нему,
была украшена статуями ветхозаветных лиц. При входе
стояли пророки. Они
стояли вне храма, указывая путь, по которому им идти не пришлось. Внутри этого храма
были вся евангельская история и история апостольских деяний.
Милорадович советовал Витбергу толстые колонны нижнего храма сделать монолитные из гранита. На это кто-то заметил графу, что провоз из Финляндии
будет очень дорого
стоить.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во время пожара 1812, не
был поправлен лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально
стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом веке, об иных нравах.
В передней сидели седые лакеи, важно и тихо занимаясь разными мелкими работами, а иногда читая вполслуха молитвенник или псалтырь, которого листы
были темнее переплета. У дверей
стояли мальчики, но и они
были скорее похожи на старых карликов, нежели на детей, никогда не смеялись и не подымали голоса.
У меня не
было той забавы или игрушки, которая бы заняла меня и утешила, потому что ежели и давали что-нибудь, то с упреком и с непременным прибавлением: „Ты этого не
стоишь“.
Бедная Саша, бедная жертва гнусной, проклятой русской жизни, запятнанной крепостным состоянием, — смертью ты вышла на волю! И ты еще
была несравненно счастливее других: в суровом плену княгининого дома ты встретила друга, и дружба той, которую ты так безмерно любила, проводила тебя заочно до могилы. Много слез
стоила ты ей; незадолго до своей кончины она еще поминала тебя и благословляла память твою как единственный светлый образ, явившийся в ее детстве!
Во Владимире
стоял тогда Сибирский уланский полк; я мало
был знаком с офицерами, но, встречаясь довольно часто с одним из них в публичной библиотеке, я стал с ним кланяться; он
был очень учтив и мил.
День
был жаркий. Преосвященный Парфений принял меня в саду. Он сидел под большой тенистой липой, сняв клобук и распустив свои седые волосы. Перед ним
стоял без шляпы, на самом солнце, статный плешивый протопоп и читал вслух какую-то бумагу; лицо его
было багрово, и крупные капли пота выступали на лбу, он щурился от ослепительной белизны бумаги, освещенной солнцем, — и ни он не смел подвинуться, ни архиерей ему не говорил, чтоб он отошел.
Старый дьячок
пел тихим и слабым голосом, Матвей со слезами радости смотрел на нас, молодые шаферы
стояли за нами с тяжелыми венцами, которыми перевенчали всех владимирских ямщиков.
Раз ночью слышу, чья-то рука коснулась меня, открываю глаза. Прасковья Андреевна
стоит передо мной в ночном чепце и кофте, со свечой в руках, она велит послать за доктором и за «бабушкой». Я обмер, точно будто эта новость
была для меня совсем неожиданна. Так бы, кажется,
выпил опиума, повернулся бы на другой бок и проспал бы опасность… но делать
было нечего, я оделся дрожащими руками и бросился будить Матвея.
…Круг молодых людей — составившийся около Огарева, не
был наш прежний круг. Только двое из старых друзей, кроме нас,
были налицо. Тон, интересы, занятия — все изменилось. Друзья Станкевича
были на первом плане; Бакунин и Белинский
стояли в их главе, каждый с томом Гегелевой философии в руках и с юношеской нетерпимостью, без которой нет кровных, страстных убеждений.
Германская философия
была привита Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии
была закрыта с 1826 года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике
было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно, но его курсы
были чрезвычайно полезны. Павлов
стоял в дверях физико-математического отделения и останавливал студента вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?»
Славянофилы, с своей стороны, начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов.
Стоит вспомнить, что Белинский прежде писал в «Отечественных записках», а Киреевский начал издавать свой превосходный журнал под заглавием «Европеец»; эти названия всего лучше доказывают, что вначале
были только оттенки, а не мнения, не партии.
Круг Станкевича должен
был неминуемо распуститься. Он свое сделал — и сделал самым блестящим образом; влияние его на всю литературу и на академическое преподавание
было огромно, —
стоит назвать Белинского и Грановского; в нем сложился Кольцов, к нему принадлежали Боткин, Катков и проч. Но замкнутым кругом он оставаться не мог, не перейдя в немецкий доктринаризм, — живые люди из русских к нему не способны.
Весьма может
быть, что бедный прасол, теснимый родными, не отогретый никаким участием, ничьим признанием, изошел бы своими песнями в пустых степях заволжских, через которые он гонял свои гурты, и Россия не услышала бы этих чудных, кровно-родных песен, если б на его пути не
стоял Станкевич.
Что такое
был теоретический интерес и страсть истины и религии во времена таких мучеников разума и науки, как Бруно, Галилей и пр., мы знаем. Знаем и то, что
была Франция энциклопедистов во второй половине XVIII века, — а далее? а далее — sta, viator! [
стой, путник! (лат.)]