Неточные совпадения
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она
была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец мой
был почти всегда
прав, и дело оканчивалось его торжеством.
Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских
прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие
права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не
было у мужчин, страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
Приезд керенских мужиков
был праздником для всей дворни, они грабили мужиков, обсчитывали на каждом шагу, и притом без малейшего
права.
Для служащих
были особые курсы после обеда, чрезвычайно ограниченные и дававшие
право на так называемые «комитетские экзамены». Все лентяи с деньгами, баричи, ничему не учившиеся, все, что не хотело служить в военной службе и торопилось получить чин асессора, держало комитетские экзамены; это
было нечто вроде золотых приисков, уступленных старым профессорам, дававшим privatissime [самым частным образом (лат.).] по двадцати рублей за урок.
Есть истины, — мы уже говорили об этом, — которые, как политические
права, не передаются раньше известного возраста.
А какие оригиналы
были в их числе и какие чудеса — от Федора Ивановича Чумакова, подгонявшего формулы к тем, которые
были в курсе Пуансо, с совершеннейшей свободой помещичьего
права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное, до Гавриила Мягкова, читавшего самую жесткую науку в мире — тактику.
Он
был человек умный и ученый, владел мастерски русским языком, удачно вводя в него церковнославянский; все это вместе не давало ему никаких
прав на оппозицию.
Прошло с год, дело взятых товарищей окончилось. Их обвинили (как впоследствии нас, потом петрашевцев) в намерении составить тайное общество, в преступных разговорах; за это их отправляли в солдаты, в Оренбург. Одного из подсудимых Николай отличил — Сунгурова. Он уже кончил курс и
был на службе, женат и имел детей; его приговорили к лишению
прав состояния и ссылке в Сибирь.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо
будет. Вы не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие
права, какая защита;
есть, что ли, адвокаты, судьи?
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет
право через три дня после ареста узнать причину оного и
быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
Я шутя говорил ему, что выгнать можно только того, кто имеет
право выйти, а кто не имеет его, тому поневоле приходится
есть и
пить там, где он задержан…
Зависимость моя от него
была велика. Стоило ему написать какой-нибудь вздор министру, меня отослали бы куда-нибудь в Иркутск. Да и зачем писать? Он имел
право перевести в какой-нибудь дикий город Кай или Царево-Санчурск без всяких сообщений, без всяких ресурсов. Тюфяев отправил в Глазов одного молодого поляка за то, что дамы предпочитали танцевать с ним мазурку, а не с его превосходительством.
…Куда природа свирепа к лицам. Что и что прочувствовалось в этой груди страдальца прежде, чем он решился своей веревочкой остановить маятник, меривший ему одни оскорбления, одни несчастия. И за что? За то, что отец
был золотушен или мать лимфатична? Все это так. Но по какому
праву мы требуем справедливости, отчета, причин? — у кого? — у крутящегося урагана жизни?..
«Вчера, — пишет она, —
была у меня Эмилия, вот что она сказала: „Если б я услышала, что ты умерла, я бы с радостью перекрестилась и поблагодарила бы бога“. Она
права во многом, но не совсем, душа ее, живущая одним горем, поняла вполне страдания моей души, но блаженство, которым наполняет ее любовь, едва ли ей доступно».
Надобно
было положить этому конец. Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо. Я говорил ему о моей любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что я вовсе его не тороплю, что я даю ему время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же
права, сколько и сама княгиня.
Мне казалось мое дело так чисто и
право, что я рассказал ему все, разумеется, не вступая в ненужные подробности. Старик слушал внимательно и часто смотрел мне в глаза. Оказалось, что он давнишний знакомый с княгиней и долею мог, стало
быть, сам поверить истину моего рассказа.
Когда я предварительно просил у губернатора дозволение, я вовсе не представлял моего брака тайным, это
было вернейшее средство, чтоб никто не говорил, и чего же
было естественнее приезда моей невесты во Владимир, когда я
был лишен
права из него выехать. Тоже естественно
было и то, что в таком случае мы желали венчаться как можно скромнее.
Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать,
будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей
право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай.
Сначала губернатор мне дал IV отделение, — тут откупные дела и всякие денежные. Я просил его переменить, он не хотел, говорил, что не имеет
права переменить без воли другого советника. Я в присутствии губернатора спросил советника II отделения, он согласился, и мы поменялись. Новое отделение
было меньше заманчиво; там
были паспорты, всякие циркуляры, дела о злоупотреблении помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и людях, находящихся под полицейским надзором.
Какая-то барыня держала у себя горничную, не имея на нее никаких документов, горничная просила разобрать ее
права на вольность. Мой предшественник благоразумно придумал до решения дела оставить ее у помещицы в полном повиновении. Мне следовало подписать; я обратился к губернатору и заметил ему, что незавидна
будет судьба девушки у ее барыни после того, как она подавала на нее просьбу.
«Господи, какая невыносимая тоска! Слабость ли это или мое законное
право? Неужели мне считать жизнь оконченною, неужели всю готовность труда, всю необходимость обнаружения держать под спудом, пока потребности заглохнут, и тогда начать пустую жизнь? Можно
было бы жить с единой целью внутреннего образования, но середь кабинетных занятий является та же ужасная тоска. Я должен обнаруживаться, — ну, пожалуй, по той же необходимости, по которой пищит сверчок… и еще годы надобно таскать эту тяжесть!»
Работник, по крайней мере, знает свою работу, он что-нибудь делает, он что-нибудь может сделать поскорее, и тогда он
прав, наконец, он может мечтать, что сам
будет хозяином.
Не только слова его действовали, но и его молчание: мысль его, не имея
права высказаться, проступала так ярко в чертах его лица, что ее трудно
было не прочесть, особенно в той стране, где узкое самовластие приучило догадываться и понимать затаенное слово.
Твоею дружбой не согрета,
Вдали шла долго жизнь моя.
И слов последнего привета
Из уст твоих не слышал я.
Размолвкой нашей недовольный,
Ты, может, глубоко скорбел;
Обиды горькой, но невольной
Тебе простить я не успел.
Никто из нас не мог
быть злобен,
Никто, тая строптивый нрав,
Был повиниться не способен,
Но каждый думал, что он
прав.
И ехал я на примиренье,
Я жаждал искренно сказать
Тебе сердечное прощенье
И от тебя его принять…
Но
было поздно…
В Московском 1 400 человек студентов, стало
быть, надобно выпустить 1 200, чтобы иметь
право принять сотню новых.
Идея народности, сама по себе, — идея консервативная: выгораживание своих
прав, противуположение себя другому; в ней
есть и юдаическое понятие о превосходстве племени, и аристократические притязания на чистоту крови и на майорат.
Долго оторванная от народа часть России прострадала молча, под самым прозаическим, бездарным, ничего не дающим в замену игом. Каждый чувствовал гнет, у каждого
было что-то на сердце, и все-таки все молчали; наконец пришел человек, который по-своему сказал что. Он сказал только про боль, светлого ничего нет в его словах, да нет ничего и во взгляде. «Письмо» Чаадаева — безжалостный крик боли и упрека петровской России, она имела
право на него: разве эта среда жалела, щадила автора или кого-нибудь?
Разумеется, такой голос должен
был вызвать против себя оппозицию, или он
был бы совершенно
прав, говоря, что прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее вовсе нет, что это «пробел разумения, грозный урок, данный народам, — до чего отчуждение и рабство могут довести». Это
было покаяние и обвинение; знать вперед, чем примириться, — не дело раскаяния, не дело протеста, или сознание в вине — шутка и искупление — неискренно.
Вечером я
был в небольшом, грязном и плохом театре, но я и оттуда возвратился взволнованным не актерами, а публикой, состоявшей большей частью из работников и молодых людей; в антрактах все говорили громко и свободно, все надевали шляпы (чрезвычайно важная вещь, — столько же, сколько
право бороду не брить и пр.).
Сийэс
был больше
прав, чем думал, говоря, что мещане — «все».
Рыцарь
был страшная невежда, драчун, бретер, разбойник и монах, пьяница и пиетист, но он
был во всем открыт и откровенен, к тому же он всегда готов
был лечь костьми за то, что считал
правым; у него
было свое нравственное уложение, свой кодекс чести, очень произвольный, но от которого он не отступал без утраты собственного уважения или уважения равных.
Пока оно
было в несчастном положении и соединялось с светлой закраиной аристократии для защиты своей веры, для завоевания своих
прав, оно
было исполнено величия и поэзии. Но этого стало ненадолго, и Санчо Панса, завладев местом и запросто развалясь на просторе, дал себе полную волю и потерял свой народный юмор, свой здравый смысл; вульгарная сторона его натуры взяла верх.
Разумеется, так как его
права были долею фантастические, то и обязанности
были фантастические, но они делали известную круговую поруку между равными.
— Сколько хотите… Впрочем, — прибавил он с мефистофелевской иронией в лице, — вы можете это дело обделать даром —
права вашей матушки неоспоримы, она виртембергская подданная, адресуйтесь в Штутгарт — министр иностранных дел обязан заступиться за нее и выхлопотать уплату. Я, по правде сказать,
буду очень рад свалить с своих плеч это неприятное дело.
Взяв в соображение 7 пункт закона 13 и 21 ноября и 3 декабря 1849 г., дающий министру внутренних дел
право высылать (expulser) из Франции всякого иностранца, присутствие которого во Франции может возмутить порядок и
быть опасным общественному спокойствию, и основываясь на министерском циркуляре 3 января 1850 года...
— Мне объявлен приказ ехать через три дня. Так как я знаю, что министр у вас имеет
право высылать, не говоря причины и не делая следствия, то я и не стану ни спрашивать, почему меня высылают, ни защищаться; но у меня
есть, сверх собственного дома…
Потом, что может
быть естественнее, как
право, которое взяло себе правительство, старающееся всеми силами возвратить порядок страждущему народу, удалять из страны, в которой столько горючих веществ, иностранцев, употребляющих во зло то гостеприимство, которое она им дает?
Везде, где
есть меньшинство, предварившее понимание масс и желающее осуществить ими понятую идею, если нет ни свободы речи, ни
права собрания, —
будут составляться тайные общества.
— Это невозможно, я никогда не осмелюсь написать это, — и он еще больше покраснел. —
Право, лучше
было бы вам изменить ваше решение, пока все это еще келейно. (Консул, верно, думал, что III Отделение — монастырь.)
Будущее
было темно, печально… я мог умереть, и мысль, что тот же краснеющий консул явится распоряжаться в доме, захватит бумаги, заставляла меня думать о получении где-нибудь
прав гражданства. Само собою разумеется, что я выбрал Швейцарию, несмотря на то что именно около этого времени в Швейцарии сделали мне полицейскую шалость.
Мои
права гражданства
были признаны огромным большинством, и я сделался из русских надворных советников — тягловым крестьянином сельца Шателя, что под Муртеном, «originaire de Shâtel près Morat», [«уроженцем Шателя, близ Мора» (фр.).] как расписался фрибургский писарь на моем паспорте.
Получив весть об утверждении моих
прав, мне
было почти необходимо съездить поблагодарить новых сограждан и познакомиться с ними. К тому же у меня именно в это время
была сильная потребность
побыть одному, всмотреться в себя, сверить прошлое, разглядеть что-нибудь в тумане будущего, и я
был рад внешнему толчку.
Несколько дней до моей высылки в Ницце
было «народное волнение», в котором лодочники и лавочники, увлекаемые красноречием банкира Авигдора, протестовали, и притом довольно дерзко, говоря о независимости ниццского графства, о его неотъемлемых
правах, — против уничтожения свободного порта.