Неточные совпадения
Можно себе представить
положение моей матери (ей
было тогда семнадцать лет) среди этих полудиких людей с бородами, одетых
в нагольные тулупы, говорящих на совершенно незнакомом языке,
в небольшой закоптелой избе, и все это
в ноябре месяце страшной зимы 1812 года.
Внутренний результат дум о «ложном
положении»
был довольно сходен с тем, который я вывел из разговоров двух нянюшек. Я чувствовал себя свободнее от общества, которого вовсе не знал, чувствовал, что,
в сущности, я оставлен на собственные свои силы, и с несколько детской заносчивостью думал, что покажу себя Алексею Николаевичу с товарищами.
В этом отношении
было у нас лицо чрезвычайно интересное — наш старый лакей Бакай. Человек атлетического сложения и высокого роста, с крупными и важными чертами лица, с видом величайшего глубокомыслия, он дожил до преклонных лет, воображая, что
положение лакея одно из самых значительных.
У Сенатора
был повар необычайного таланта, трудолюбивый, трезвый, он шел
в гору; сам Сенатор хлопотал, чтоб его приняли
в кухню государя, где тогда
был знаменитый повар-француз. Поучившись там, он определился
в Английский клуб, разбогател, женился, жил барином; но веревка крепостного состояния не давала ему ни покойно спать, ни наслаждаться своим
положением.
Жены сосланных
в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное
положение и ехали на целую жизнь неволи
в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили
в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не
было у мужчин, страх выел его
в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
Он
был потрясен, испуган, он усомнился [Вот что рассказывает Денис Давыдов
в своих «Записках»: «Государь сказал однажды А. П. Ермолову: „Во время польской войны я находился одно время
в ужаснейшем
положении.
Полежаева отправили на Кавказ; там он
был произведен за отличие
в унтер-офицеры. Годы шли и шли; безвыходное, скучное
положение сломило его; сделаться полицейским поэтом и
петь доблести Николая он не мог, а это
был единственный путь отделаться от ранца.
Бродя по улицам, мне наконец пришел
в голову один приятель, которого общественное
положение ставило
в возможность узнать,
в чем дело, а может, и помочь. Он жил страшно далеко, на даче за Воронцовским полем; я сел на первого извозчика и поскакал к нему. Это
был час седьмой утра.
Я имею отвращение к людям, которые не умеют, не хотят или не дают себе труда идти далее названия, перешагнуть через преступление, через запутанное, ложное
положение, целомудренно отворачиваясь или грубо отталкивая. Это делают обыкновенно отвлеченные, сухие, себялюбивые, противные
в своей чистоте натуры или натуры пошлые, низшие, которым еще не удалось или не
было нужды заявить себя официально: они по сочувствию дома на грязном дне, на которое другие упали.
Уставили мою коляску на небольшом дощанике, и мы поплыли. Погода, казалось, утихла; татарин через полчаса поднял парус, как вдруг утихавшая буря снова усилилась. Нас понесло с такой силой, что, нагнав какое-то бревно, мы так
в него стукнулись, что дрянной паром проломился и вода разлилась по палубе.
Положение было неприятное; впрочем, татарин сумел направить дощаник на мель.
Все они без исключения глубоко и громко сознают, что их
положение гораздо ниже их достоинства, что одна нужда может их держать
в этом «чернильном мире», что если б не бедность и не раны, то они управляли бы корпусами армии или
были бы генерал-адъютантами. Каждый прибавляет поразительный пример кого-нибудь из прежних товарищей и говорит...
Вообще поляков, сосланных на житье, не теснят, но материальное
положение ужасно для тех, которые не имеют состояния. Правительство дает неимущим по 15 рублей ассигнациями
в месяц; из этих денег следует платить за квартиру, одеваться,
есть и отапливаться.
В довольно больших городах,
в Казани, Тобольске, можно
было что-нибудь выработать уроками, концертами, играя на балах, рисуя портреты, заводя танцклассы.
В Перми и Вятке не
было и этих средств, И несмотря на то, у русских они не просили ничего.
Долго терпел народ; наконец какой-то тобольский мещанин решился довести до сведения государя о
положении дел. Боясь обыкновенного пути, он отправился на Кяхту и оттуда пробрался с караваном чаев через сибирскую границу. Он нашел случай
в Царском Селе подать Александру свою просьбу, умоляя его прочесть ее. Александр
был удивлен, поражен страшными вещами, прочтенными им. Он позвал мещанина и, долго говоря с ним, убедился
в печальной истине его доноса. Огорченный и несколько смущенный, он сказал ему...
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга.
В Иркутске генерал-губернатор Броневский любил палить
в городе из пушек, когда «гулял». А другой служил пьяный у себя
в доме обедню
в полном облачении и
в присутствии архиерея. По крайней мере, шум одного и набожность другого не
были так вредны, как осадное
положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
В 1846,
в начале зимы, я
был в последний раз
в Петербурге и видел Витберга. Он совершенно гибнул, даже его прежний гнев против его врагов, который я так любил, стал потухать; надежд у него не
было больше, он ничего не делал, чтоб выйти из своего
положения, ровное отчаяние докончило его, существование сломилось на всех составах. Он ждал смерти.
Губернатор Курута, умный грек, хорошо знал людей и давно успел охладеть к добру и злу. Мое
положение он понял тотчас и не делал ни малейшего опыта меня притеснять. О канцелярии не
было и помину, он поручил мне с одним учителем гимназии заведовать «Губернскими ведомостями» —
в этом состояла вся служба.
Одно существо поняло
положение сироты; за ней
была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником
в руке.
Мы застали Р.
в обмороке или
в каком-то нервном летаргическом сне. Это не
было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное
положение; она оставалась одна с детьми
в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она
в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания
в промежутках.
Надобно
было положить этому конец. Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо. Я говорил ему о моей любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что я вовсе его не тороплю, что я даю ему время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли
в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же права, сколько и сама княгиня.
Наташа, друг мой, сестра, ради бога, не унывай, презирай этих гнусных эгоистов, ты слишком снисходительна к ним, презирай их всех — они мерзавцы! ужасная
была для меня минута, когда я читал твою записку к Emilie. Боже,
в каком я
положении, ну, что я могу сделать для тебя? Клянусь, что ни один брат не любит более сестру, как я тебя, — но что я могу сделать?
Побранившись месяца два с Кетчером, который,
будучи прав
в фонде, [
в сущности (от фр. au fond).]
был постоянно неправ
в форме, и, восстановив против себя несколько человек, может, слишком обидчивых по материальному
положению, она наконец очутилась лицом к лицу со мной.
Юноша, пришедший
в себя и успевший оглядеться после школы, находился
в тогдашней России
в положении путника, просыпающегося
в степи: ступай куда хочешь, —
есть следы,
есть кости погибнувших,
есть дикие звери и пустота во все стороны, грозящая тупой опасностью,
в которой погибнуть легко, а бороться невозможно.
В этом
положении она била ее по спине и по голове вальком и, когда выбилась из сил, позвала кучера на смену; по счастию, его не
было в людской, барыня вышла, а девушка, полубезумная от боли, окровавленная,
в одной рубашке, бросилась на улицу и
в частный дом.
Положение его
в Москве
было тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него не
было ни с его друзьями, ни с нами. Между им и нами
была церковная стена. Поклонник свободы и великого времени Французской революции, он не мог разделять пренебрежения ко всему европейскому новых старообрядцев. Он однажды с глубокой печалью сказал Грановскому...
Пока оно
было в несчастном
положении и соединялось с светлой закраиной аристократии для защиты своей веры, для завоевания своих прав, оно
было исполнено величия и поэзии. Но этого стало ненадолго, и Санчо Панса, завладев местом и запросто развалясь на просторе, дал себе полную волю и потерял свой народный юмор, свой здравый смысл; вульгарная сторона его натуры взяла верх.
Так как все, лежащее вне торговых оборотов и «эксплуатации» своего общественного
положения, не существенно
в мещанском обществе, то их образование и должно
быть ограничено.
После Июньских дней мое
положение становилось опаснее; я познакомился с Ротшильдом и предложил ему разменять мне два билета московской сохранной казны. Дела тогда, разумеется, не шли, курс
был прескверный; условия его
были невыгодны, но я тотчас согласился и имел удовольствие видеть легкую улыбку сожаления на губах Ротшильда — он меня принял за бессчетного prince russe, задолжавшего
в Париже, и потому стал называть «monsieur le comte». [русского князя… «господин граф» (фр.).]