Но еще месяца за два до наступления «судных дней» люди новгородские уже чувствовали сгустившуюся атмосферу, уже ожидали имеющую в недалеком будущем разразиться грозу.
— Так ты ведуний этих поставь мне на суд спервоначалу! — решил Иоанн, поддавшись лести и уверенный, что царское слово разрушит чары и заставит говорить правду.
Бледный, с горящими дикой яростью глазами выехал Иоанн на место «царского суда», конь-о-конь с царевичем Иваном, сопровождаемый блестящей свитой московских бояр и опричников.
Сойдя с коня, государь, опираясь на руку сына, поднялся по ступеням и, подойдя к своему престолу, остановился, обернулся к народу, несметными толпами окружавшему место «суда», и сказал...
— Новгородцы! Приступаю к суду над крамольниками… не кладу опалы на невинных… Горе тем, кто вздумает запираться и не отвечать по совести на то, о чем спросят его… Я сам выслушаю все… Не попущу крамолы; казню нечестие… Не обманет меня упорное отрицание или молчание!.. Толикое зло вызовет злейшую кару…
Связанный в одной кучке с остальными старостами, он ждал «царского суда», готовясь излить перед державным судьею всю боль своей измученной души, но с ужасом чувствуя, что физические силы его от перенесенных пыток все более и более слабеют.
Царь, удрученный результатом допроса ведуний, воочию разрушившим его горделивую мечту о том, что он, представитель власти от Бога, в торжественные минуты праведного суда, могучим словом своим, как глаголом божества, разрушающим чары, может дать силу воле разорвать узы языка, связанные нечистым, теперь пришел в уме своем к другому роковому для него решению, что «царь тоже человек и смертный», и эта мысль погрузила его душу в состояние тяжелого нравственного страданья.
Этот покой дается лишь чистой, освященной церковью взаимной любовью, прямой и открытой, без трепета тайны, без страха огласки и людского суда — это тот покой, который так образно, так кратко и вместе так красноречиво выражен апостольскими правилами: «Жены, повинуйтесь мужьям своим», и «Мужья, любите своих жен, как собственное тело, так как никто не возненавидит свое тело, но питает и греет его».
Перед ним лежит почти бездыханный труп безумно любимой им девушки, впереди грозный суд царя и лезвие катского топора уже почти касается его шеи. Он чувствовал холодное прикосновение железа, но он не своей головы жалеет…
— Какой там по досужеству, матушка Агафья Тихоновна, иду я на суд грозного царя, за то, что побил его опричников-охальников; не стерпело сердце молодецкое, видя их безобразия…
— Карать государь должен за крамолу! — отвечал Грозный, но в голосе его слышались теперь не ярость и гнев, а глубокая скорбь и неуверенность. — Губить невинных мне, царю, и в мысль не приходило… Казнить без суда я не приказывал… Ведуний каких-то упорных, не хотевших отвечать, только я велел, за нераскаянность при дознанной виновности, покарать по судебнику за злые дела их…
Невознаградима кровь, пролитая злодеями, при моем ослеплении… по крайней мере, нужно вознаградить кого можно и кто не предстал еще моим обвинителем перед Тобою, Судьею праведным [П. Н. Петров. «Царский суд», историческая повесть.
Барин в овраге всю ночь пролежал, Стонами птиц и волков отгоняя, Утром охотник его увидал. Барин вернулся домой, причитая: — Грешен я, грешен! Казните меня! — Будешь ты, барин, холопа примерного, Якова верного, Помнить до судного дня!
Рыбачьи лодки, с трудом отмечаемые глазом — такими они казались маленькими, — неподвижно дремали в морской глади, недалеко от берега. А дальше точно стояло в воздухе, не подвигаясь вперед, трехмачтовое судно, все сверху донизу одетое однообразными, выпуклыми от ветра белыми стройными парусами.
Отойдя в лес за мостик, по течению ручья, девочка осторожно спустила на воду у самого берега пленившее ее судно; паруса тотчас сверкнули алым отражением в прозрачной воде; свет, пронизывая материю, лег дрожащим розовым излучением на белых камнях дна.