Неточные совпадения
— Владыко святый,
да видит Бог, мы неповинны. Ты сам видишь, на нас налгали. Между нами предатели, Иуды!
Так бы и Литва не поступила! — снова закричал народ.
— Тебе, старый леший, сидеть бы на горохе
да пугать воробьев. Что
так рано пришиб тебя сон? Разве забыл, что должен дожидаться меня?
— Боярыня! — торжественно, громко произнес Зверженовский, поднимаясь с лавки, — будь тверда! Ты нужна отечеству. Забудь, что ты женщина… докончи
так, как начала. Твой сын уже не инок муромский, не черная власяница и тяжелые вериги жмут его тело, а саван белый,
да гроб дощатый.
— Бабушка, бабушка! Мне страшно, не спится что-то,
да и грезы все
такие страшные, будто ты, — заговорил сквозь слезы, дрожа всем телом, вбежавший десятилетний внук Борецкой, сын ее сына Федора Исакова.
—
Да вот, будто, ты,
да пан этот, — ребенок указал рукой на Зверженовского, — хватаете меня мохнатыми руками и хотите стащить с собой в яму, оттуда тятенькин голос слышится,
да такой слезливый, и он, будто, сидя на стрелах, манит меня к себе.
Мне не хотелось прыгать к нему,
да вот пан этот
так на меня глянул, что я не вспомнился, сотворил крестное знамение, зажмурился, прыгнул, вскрикнув, и проснулся.
—
Да, он все дело на свой лад настроил,
да черно на душе его,
так и всем будет: сладко во рту,
да горько на сердце отрыгается! — вставил свое слово Зверженовский.
— Все красно, ребятушки,
да не
так как солнце! — возразил он.
Дмитрий Иоаннович не знал, как чествовать нас, когда на Куликовом поле четыредесять тысяч новгородцев отстаивали Русь против поганой татарвы, хоть после и озлобился на нас, что мы въяве и без всякого отчета стали придерживаться своего самосуда,
да делать нечего, из Москвы-то стало пепелище,
так выжгли ее татары, что хоть шаром покати, не за что зацепиться; кой где только торчали верхи,
да столбы,
да стены обгорелые.
—
Так вы об этом призадумались, об этом разболтали языком вечевого колокола? — вместо ответа, с презрительным равнодушием спросил Чурчила. — Я ходил в Чертову лощину, ломался там с медведем, захотелось к зиме новую шубу на плечи, али полость к пошевням,
так мне недосужно было разбирать
да прислушиваться: о чем перекоряются между собой степенные посадники.
— Прямой сокол, — заметил, глядя ему вслед старик, — ретивое у него доброе, горячо предан родине… Кабы в стадо его не мешались бы козлы
да овцы паршивые,
да кабы не щипала его молодецкое сердце зазнобушка, — он бы и сатану добыл, он бы и ему перехватил горло могучей рукой
так же легко, как сдернул бы с нее широкую варежку.
— Так-то это
так, — отвечал в раздумье Дмитрий, —
да вот мне невдомек: во-первых, я тебя не узнаю, ты ли это Чурчила-сокол, кистень-рука, веселый, удалой, всем пример, который, бывало, один выходил на целую стенку?
Хоть родитель ее, степенный посадник Фома Крутой, и впрямь крут,
да твой родитель, Кирилл, тоже посадник, не хуже его, они же с ним живут в превеликом согласии; издавна еще хлеб-соль водят,
так как и мы с тобой, бывало, в каждой схватке жизнь делили, зипуны с одного плеча нашивали,
да и теперь постоим друг за друга, хоть ты меня и забыл, помощника своего, Дмитрия Смелого!
Все шло своим чередом: старики наши отдались радости и руками и ногами, а дружки и все гости всей головой, пили они как на заказ, а мы…
да что и говорить,
так было привольно всем!..
— «
Да я и не захочу встречаться с тобой, ты злей их облаиваешь», — сказал я ему, как отрезал, и
так сильно захлопнул за собой калитку, что ворота затряслись и окна задребезжали.
— «Верные мои молодцы-сотоварищи, кто хочет со мной рискнуть за добычей далеко, за Ново-озеро, к Божьим дворянам [
Так называли новгородцы ливонских рыцарей.], того жду я под вечер в «Чертовом ущелье», — а сам вскочил на коня и не смел обернуться назад, чтобы косящатое окошечко Фомина дома не мигнуло бы мне привычным бывалым и не заставило вернуться,
да пустился сюда, как на вражескую стену, ожидать…
—
Да ведь отец мой любит больше копить сокровища, чем дорожит сыновней любовью, — задумчиво говорил он сам себе, вспоминая последние слова Чурчилы. — Ты покинул меня,
так я тебя не покину, — воскликнул он.
— Ох, полноте, резвуньи, — говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, — у вас все беготня,
да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое,
так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые.
Да где же мое дитятко, Настенька-то?
—
Да полно же, перестань,
так ты на нас тоску наведешь. Повеселимся-ка лучше! — заговорили девушки.
Спросишь что, — зыкнет
да рыкнет,
так поневоле не радость на уме-то, как обо всем подумаешь.
— Я по себе это знаю: бывало, сидя наверху,
да взаперти в своей девичьей светлице, как хочется найти
такого человека, который бы вынес тебя оттуда, как заговоренный клад, и как он после того становится нам дорог.
Девицы, гряньте-ка песенку,
да погромче какую, только не заунывную, что душу тянет, а
так — поразгульнее, повеселей…
—
Да придет ли он, матушка?.. Что-то во мне и веры нет! Я сегодня сон видела, зловещий
такой…
— Как!
Да что это ты затеял? — подхватила Лукерья Савишна, пятясь от него и раскинув удивленно руки. — Зачем гасить светцы
да замолкать песням? Что ты ворожить или заклинать кого хочешь в потемках?
Так ступай в свою половину, а в наши дела, жениха принимать, не вмешивайся.
— Как бы не
так, вздувай огня! — передразнила Агафья мужа вполголоса. —
Да кого это нелегкая принесла в
такую пору. Стану я светить всяким бродягам. По мне они хоть все глаза повыколи себе о рожны, побери их нелегкая!
— Эй, послушай, — заговорил он. — Как у тебя глаза-то приросли к деньгам:
так и впился в них, что не оттянешь ничем! Сколько не пересчитывай, этим не прибавишь!
Да и на что тебе больше? Их и
так столько у тебя, что до страшного суда не проживешь, а тогда от смерти не откупишься; черти же и в долг поверят, — по знакомству, — а не то на них настрочишь челобитную…
— И, боярин, откуда нам, набраться новостей, — отвечал Савелий, — живем мы в глуши, птица на хвосте не принесет ничего. Иной раз хоть и залетит к нам заносная весточка,
да Бог весть, кому придет она по нраву, другой поперхнется ею,
да и мне не уйти. Вот вы, бояре, кто вас разгадает, какого удела, не московские,
так сами, чай, знаете, своя рука только к себе тянет.
Вдруг сделается темень
такая, что хоть глаз выколи, ни месяца, ни звезд,
да еще, сам не видал, а молва разносила, озера по ночам воем выли,
так что спать не давали, кто жил к ним близко.
Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения
да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до того, что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее
таких беззаконий, сложил с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре.
— Ну, коли изволишь слушать,
да это тебе на пользу —
так пожалуй!
Видно, побоявшись праведного великокняжеского гнева, вдруг пропала она,
да так скрытно, что сам Алексей Полуектович не мог придумать, куда бы ей деться?
— А по мне, прах их побери! — отвечала Агафья. — Мне откуда знать, кто они
такие? Ну, что ж! Я говорила,
да не проговорилась. Уж нелегкое дело, будто меньше тебя соображаю, ты и сам давеча…
—
Да, а вот ты не хлопаешь,
так у тебя глаза-то и выело, как дымом.
— Пусть
так,
да ужалим-то мы оба одинаково.
— Ну,
да… послушай, — прервал его Назарий, — всем я был доволен, на душе светло, на сердце легко,
да только вот съякшался с тобой, и думаешь ты, не узнал я, что нашептывал тебе московский наместник, как одарил тебя щедро великий князь в Москве. Он наметил тебя на поклон к нему, как вечевого дьяка, зная, что звание это почетно…
Так то, хоть от рук твоих не пахнет, но я знаю, что они давно уже смазаны московским золотом.
Имущество же бедных огнищан [Нынешние мещане.], купцов черных сотен и слобод [
Так назывались продавцы мелочных товаров.], половых [Цеховые или мастеровые люди.] и прочих людей состояло из ветхих хибарок с соломенными крышами, с небольшим двором, внутри которого виднелись жердь с веревкой и бадьей для колодца,
да длинные гряды с капустой, свеклой, редькой, морковью и другими огородными овощами.
Повсюду наступил голод, появились недруги, продовольствия было взять неоткуда,
так как все обозы перехватывали москвитяне. Воины новгородские с башен и бойниц валились мертвые грудами,
да, кроме того, некто Упадыш, бывший до того времени верным слугою отечества, заколотил стенные огнеметы и этим довершил бессилие новгородцев к защите.
— Ты знаешь, брат, — отвечал Оболенский с дрожью в голосе, — я теперь сир и душой и телом, хозяйка давно уже покинула меня и если бы не сын — одна надежда — пуще бы зарвался я к ней,
да уж и
так, мнится мне, скоро я разочтусь с землей. Дни каждого человека сочтены в руке Божьей, а моих уж много,
так говори же смело, в самую душу приму я все, в ней и замрет все.
— Что тут говорить, конечно
так.
Да и к чему это? Разве мы сомневаемся в тебе, Дмитрий. Не тебе бы это говорить, не мне бы слушать…
—
Да так, к слову пришлось. А теперь, когда я доподлинно знаю, что слова мои не сочтешь за язык трусости, я далее поведу речь свою. Широки здесь края гарцевать молодцам, много можно набрать золота, вино льется рекой,
да и в красотках нет недостатка, но в родимых теремах и солнышко ярче, и день светлее,
да и милая милей. Брат Чурчила, послушайся приятеля, твоего верного собрата и закадычного друга: воротимся.
— А сам чуть не плачешь! Вижу, что затронул твою сердечную рану, но рассуди сам, враги рыкают как звери на родину нашу,
да, может, и Настя не виновата. Сдается что-то мне, что мы с тобой сгоряча горячо поступили. Теперь же молодецкое сердце твое потешилось вдосталь, отдохнуло,
так и довольно! Мы ведь здесь пятнадцатые сутки, а за это время много воды утекло, все изменилось и нас опять приголубит там счастье.
— Промычал,
да и на попятную.
Так нет же, я выпытаю у тебя сознание. Вот как отпорю нагайкой, скажешься, нехотя весь рассыплешься в словах! — сердито закричал Иван, доставая нагайку, притороченную к седлу, и только хотел привести в исполнение свою угрозу, как кто-то из толпы закричал...
— Нет, лучше привяжем его к камню,
да свалим в волны, а то нож
так заржавеет в крови его, что не ототрешь никакими заговорами. Страшно будет опоясаться им, как зельем.
— Ну,
так и быть, сволокем его к нему,
да свяжите покрепче ему руки и ноги, а то ведь он хитер, проклятый, вывернется, — решили остальные дружинники.
— Я
так люблю его, — говаривал он, —
да он же и выродился из всего русского, проживши столько лет у меня.
— И вправду, что же ждать от разбойника? — ворчал Гримм про себя в минуту раздумья. — Что награбит, тем и богат, а ведь часто волк платится и своей шкурой. Разве — женитьба?
Да где ему! Роберт Бернгард посмышленее,
да и по молодцеватей его,
да и у него что-то не вдруг ладится… А за моего она ни за что не пойдет, даром что кротка, как овечка, а силком тащить ее из замка прямо в когти к коршуну — у меня, кажись, и руки не поднимутся на
такое дело… Дьявол попутал меня взяться за него…
— Браво, браво, Эммхен!
Да покрепче, несмотря на то, что он
так кудряво рассыпается. Нет, господа рыцари, вам уже нынче девушки не верят ни на золотник.
—
Да как, право, и сказать не умею. Вот отдала бы за тебя все, что имею. Мне
так всегда привольно с тобой: не наговорюсь, не насмотрюсь на тебя; все бы любовалась я тобой, гладила бы кудри твои, нежила бы голову твою на груди моей. О! Не умирай, Гритлих!.. Мне будет скучно без тебя, я не перенесу этого… Я люблю тебя ненасытно, как родного моего, как брата, как…
Вот как мы гульнем к ним на перепутье, повысмотрим,
да повыглядим их движения,
да усмирим новгородцев и заметим по дороге притаившихся молодцов, чтобы
так — одним камнем наповал обоих!
— Смотрит-то он богатырем, государь, — отвечали они, — силится, тянется кверху,
да ноги-то его слабеньки. Помоги немного, упадет он сперва на колени, а там скоро совсем склонится, чокнется самой головой о землю, рассыплется весь от меча твоего и разнесется чуть видимою пылью,
так и следа его не останется, кроме помину молвы далекой, многолетней…