Плачущего человека можно утешить, тут же слов утешения, настоящего, искреннего, не состоящего из общих фраз, не сходило
с языка при всех усилиях воли.
Умная и хитрая Дарья Николаевна поняла, что при женихе нельзя выдавать свои настоящие чувства к его тетке, за которой она так усердно ухаживала и к которой всячески ластилась, а потому прозвище «превосходительной карги», сорвавшееся
с языка молодой девушки несколько раз первые дни, не повторялось.
Неточные совпадения
Он читал и перечитывал их по несколько раз, хотя они подчас заключали в себе лишь несколько строчек, написанных официальным
языком приказных того времени, и прятал их в особую шкатулку из розового дерева
с серебряной короной на крышке, стоявшую в самом дальнем углу его шифоньера.
С течением времени этот взрыв страстей в Глебе Алексеевиче мог бы улечься: он рисковал в худшем случае остаться старым холостяком, в лучшем — примириться на избранной подруге жизни, подходившей и к тому, и к другому его идеалу, то есть на средней женщине, красивой,
с неизвестным темпераментом, какие встречаются во множестве и теперь, какие встречались и тогда. Он, быть мажет, нашел бы то будничное удовлетворение жизнью, которая на
языке близоруких людей называется счастьем. Но судьба решила иначе.
Все приживалки покойной генеральши,
с Софьей Дмитриевной во главе, решили бесповоротно, что это дело рук «душегубицы Дарьи», и весть эта распространилась в низших и средних слоях Москвы при посредстве усердно работающих бабьих
языков.
Ломаным русским
языком, долго проживавший в Москве — он прибыл в царствование Алексея Михайловича — Краузе объяснил Петру Ананьеву, что нашел его на улице, недалеко от дома, в бесчувственном состоянии и перетащил к себе и стал расспрашивать, кто он и что
с ним. Петр Ананьев хотел было пуститься в откровенность, но блеснувшая мысль, что его отправят назад к помещику, оледенила его мозг, и он заявил попросту, что он не помнит, кто он и откуда попал к дому его благодетеля. Немец лукаво улыбнулся и сказал...
Всякий доморощенный, самолюбивый, перехитренный и посредственный талант величают они гением, или, правильнее, «хэнием»; синее небо Италии, южный лимон, душистые пары берегов Бренты не сходят у них
с языка.
Неточные совпадения
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне родной. // Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле //
С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; //
С ней обретут уста мои //
Язык Петрарки и любви.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить //
С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским
языком // Владея слабо и
с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах
язык чужой // Не обратился ли в родной?
Но, получив посланье Тани, // Онегин живо тронут был: //
Язык девических мечтаний // В нем думы роем возмутил; // И вспомнил он Татьяны милой // И бледный цвет, и вид унылый; // И в сладостный, безгрешный сон // Душою погрузился он. // Быть может, чувствий пыл старинный // Им на минуту овладел; // Но обмануть он не хотел // Доверчивость души невинной. // Теперь мы в сад перелетим, // Где встретилась Татьяна
с ним.
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном
языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась //
С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Кто жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать людей; // Кто чувствовал, того тревожит // Призрак невозвратимых дней: // Тому уж нет очарований, // Того змия воспоминаний, // Того раскаянье грызет. // Всё это часто придает // Большую прелесть разговору. // Сперва Онегина
язык // Меня смущал; но я привык // К его язвительному спору, // И к шутке,
с желчью пополам, // И злости мрачных эпиграмм.