Неточные совпадения
Некоторых
отводил к стоявшим вдоль стены стульям, просил сесть, присаживался сам и разговаривал менее сухо.
Два других офицера были поручики Смельский и Караваев, приятели и однополчане Зарудина, с которыми
свели последнего общность взглядов, общая наклонность
к размышлению, отвращение
к переходящим меру кутежам и дебошам, и пожалуй, общее подозрительное отношение
к ним начальства.
После появления Миши Алексей Андреевич стал еще внимательнее
к своей сожительнице. Он рядил ее как любимую куклу и
возил по селу и окрестным деревням в щегольском экипаже. Простой народ с удивлением и любопытством смотрел на фаворитку, которую теперь часто стали звать графиней.
Настасья, узнав о беременности крестьянки одной из деревень Грузинской вотчины, по фамилии Лукьяновой, через преданную ей старуху Агафонину,
завела переговоры с этой крестьянкой о том, чтобы взять младенца ее
к себе в дом графа на воспитание.
К вечеру у молодого Зарудина открылась сильнейшая нервная горячка. Около постели больного, кроме старика отца, все свободное время от службы
проводил Андрей Павлович Кудрин.
Толпы народа теснились на прилегающих
к собору улицах и встречали и
провожали как государя, так и его любимца восторженными кликами.
— Да сейчас и пойдем, я тебя
проведу к ней, очень уж она этой самою мозолью мучается…
У Натальи Федоровны мелькнула даже однажды мысль пригласить погостить
к себе Катю Бахметьеву, которая в довольно частых и длинных письмах жаловалась на скуку и однообразие жизни летом в Петербурге и весьма прозрачно намекала, что не отказалась бы
провести даже месяц где-нибудь в деревне. „В Грузине у вас, говорят, совсем рай“, — писала хитрая девушка, не забывавшая в каждом письме посылать свой сердечный привет графу Алексею Андреевичу.
Злобным взглядом
проводила издали Бахметьева графиню Наталью Федоровну Аракчееву и ее мать Дарью Алексеевну Хомутову, садившихся в экипаж после погребения Мавры Сергеевны, но ни за обедней, ни после нее не подошедших
к искусно притворившейся убитой горем дочери покойной, во все время похорон поддерживаемой ее троюродным братом.
Настасья Федоровна
провела несколько раз рукою по лбу и медленно прошла
к себе в спальню. Там она открыла ларец вычурной работы и что-то стала торопливо искать в нем.
— Талечка, Талечка!.. Посмотри, кто
к нам приехал, — заволновалась старушка, встречая в зале дорогих гостей и
проводя их в гостиную, где за каким-то рукоделием сидели графиня и Лидочка.
Евгений Николаевич упросил совершенно влезшего
к нему в душу Талицкого
провести время этого отпуска у него в имении.
Талицкий осторожно слез с брички,
отвел лошадей в сторону, привязал вожжами
к дереву и тихо пошел назад по лесной дороге. На ней, освещенной луною, вдали чернелась какая-то черная масса.
Она не
сводила с него глаз, порывалась обнять, прижать
к своему сердцу, но удерживалась присутствием посторонних.
— Э… коли говорить, так видно надо все говорить, — сказала она, махнув рукою. — Годов это куда уж более двадцати схоронила я моего покойничка Ивана Васильевича и осталась после него тяжелою. Прихожу я
к Настасье Федоровне, я-таки частенько
к ней хаживала: бывало, песни попоешь и сказочку ей расскажешь, да и выпьешь с ней за компанию, и всегда хорошее вино пьешь, шампанское называют. Весело время
проводили, особенно когда графа дома не было. Вот таким манером, раз сижу я у ней, а она и говорит...
Шуйского
проводили к архимандриту. Он передал через келейника письмо графа.
— Отец-архимандрит благословил меня
проводить к вашему преподобию Михаила Андреевича Шумского, — сказал келейник.
Недели через две Василий Васильевич уехал
к месту своего нового служения на берегу Невы. Служебные обязанности
свели Хрущева с полковником Антоном Антоновичем фон Зееманом, о котором, надеюсь, не позабыл дорогой читатель.
— Я исполнил данный обет и свой долг, — сказал он Михаилу Павловичу, — печаль о потере нашего благодетеля останется во мне вечною, но, по крайней мере, я чист перед священною его памятью и перед собственною совестью. Ты понимаешь, что никакая сила уже не может поколебать моей решимости. Ты сам
отвезешь к брату и матушке мои письма. Готовься сегодня же ехать в Петербург.
Начался спор, кстати сказать, как всегда, не окончившийся ничем. Разговор затем перешел на другие темы. Возбудили вопрос о предположении закрыть масонские ложи и другие тайные благотворительные общества, кто-то рассказал, что некто Якушин предложил общую и безусловную вольную своим крепостным,
возил ее
к министру Кочубею. Удивленный министр выслушал и ответил: рассмотрим, обсудим…
На другой день, 13 декабря,
проведя все утро в делах службы, он вернулся домой и начал записывать разговор, который имел накануне с Николаем Павловичем. Присоединив
к этому, так сказать, протоколу, копию своего письма
к великому князю, он вложил оба эти документа в пакет, запечатал его и отправился
к графу Коновницыну.
С поникшею головой он отправился
к спуску на Неву, и затем вдоль реки по льду
к той самой барке, где он
провел весь день 14 декабря и где с тех пор скрывался более трех недель.
Последняя пережила тоже далеко не легкие чувства по дороге
к дому на Литейную и в те несколько минут, которые она
провела в приемной своего мужа, дожидаясь результата доклада о ней графу.
— Чем же на свою… Я с удовольствием доставлю ее в Москву… — сказала Наталья Федоровна. — И даже сама
завезу к ее матери…
— Известно, баба… волос дорог, а ум короток. Не дело безумной потакать, мертвого младенца столько дней не прибранного держать… Наедет кто-нибудь из властей… Ох, как достанется… А кому?.. Все мне же, а не бабе… Баба что… дура… для нее закон не писан… а моя так совсем об двух ярусах… Сегодня же отниму у ней трупик и
отвезу к отцу в имение. Пусть хоронит, как знает…
— Вот что я придумала, Софья Сергеевна, — начала графиня. — Надо заставить ее заснуть покрепче и во время сна взять трупик и заменить его сшитой из тряпок куклой… тогда можно завтра ее увезти, а трупик
отвезет ваш муж в имение этого Зыбина и сдаст ему, сказав, что графиня Аракчеева повезла его сумасшедшую жену
к матери, а трупик приказала ему похоронить… так пусть и скажет: графиня Аракчеева, этот титул и это имя еще до сих пор страшны для негодяев…
Едва Хрущев успел обо всем распорядиться, как увидел роту, идущую с песнями по дороге. Командир роты, поручик Забелин,
отведя людей в назначенные им гумна, зашел
к Василию Васильевичу и, между разговорами, сообщил ему, что в Старой Руссе неспокойно, хотя не мог сообщить никаких подробностей волнения.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа //
Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа
к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась // Иль стала вдруг бледна, красна… // У ней и бровь не шевельнулась; // Не сжала даже губ она. // Хоть он глядел нельзя прилежней, // Но и следов Татьяны прежней // Не мог Онегин обрести. // С ней речь хотел он
завести // И — и не мог. Она спросила, // Давно ль он здесь, откуда он // И не из их ли уж сторон? // Потом
к супругу обратила // Усталый взгляд; скользнула вон… // И недвижим остался он.
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои
проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, //
К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
Быть можно дельным человеком // И думать о красе ногтей: //
К чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В своей одежде был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами
проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
Сомненья нет: увы! Евгений // В Татьяну, как дитя, влюблен; // В тоске любовных помышлений // И день и ночь
проводит он. // Ума не внемля строгим пеням, //
К ее крыльцу, стеклянным сеням // Он подъезжает каждый день; // За ней он гонится, как тень; // Он счастлив, если ей накинет // Боа пушистый на плечо, // Или коснется горячо // Ее руки, или раздвинет // Пред нею пестрый полк ливрей, // Или платок подымет ей.