Неточные совпадения
Два лица, вносившие относительную жизнь в это отжившее царство, были — Екатерина Петровна Бахметьева, сверстница Талечки по
годам, дочь покойного друга ее отца и приятельницы матери — бодрой старушки, почти молившейся на свою единственную дочурку, на свою Катиш, как называла ее Мавра Сергеевна Бахметьева, и знакомый нам, хотя только по имени, молодой гвардеец — Николай Павлович Зарудин, с отцом которого, бывшим губернатором
одной из ближайших к Петербургской губернии местностей, Федор Николаевич Хомутов был в приятельских отношениях.
По берегу Крестовского острова, восемьдесят
лет тому назад, при звуках военных оркестров, с
одной, то есть с сухопутной стороны и роговой придворной музыки, несшейся или с реки, или с противоположной Нарышкинской дачи, прогуливался, смело можно сказать, весь Петербург de la hante volee, самого высшего, блестящего общества. Это происходило в будни в течение целого
лета.
В
один светлый петербургский вечер в июне месяце 1805
года, множество яликов и ялботов реяло по Неве от пристани в конце Зеленой улицы к той пристани, которая была на Крестовском острове, насупротив Зиновьевой дачи, почти на том самом месте, где теперь тянется длинный деревянный Крестовский мост.
В 1799
году Настасья Федоровна порадовала его и этим. Перед
одной из отлучек его на долгое время из Грузина, она объявила ему, что она беременна уже на последнем месяце. Ее фигура красноречиво подтвердила ее слова.
В
один из январских вечеров 1806
года в обширной людской села Грузина стоял, как говорится, «дым коромыслом». Слышались песни, отхватывали лихого трепака, на столе стояла водка, закуски и сласти для прекрасной половины графской дворни.
Сын бедного дьячка
одного из малолюдных петербургских приходов, он довольно успешно учился в духовной семинарии на радость и утешение родителям, мечтавшим видеть своего единственного сына в священническом звании, но увы, этим радужным мечтам не суждено было осуществиться, и на третий
год пребывания Егора Воскресенского в семинарии, он был исключен за участие в какой-то коллективной шалости, показавшейся духовному начальству верхом проявления безнравственности.
Окаменелость и безразличие к настоящему и будущему, появившиеся в характере Натальи Федоровны за полтора
года ее несчастного супружества, были результатом тех нравственных потрясений и унижений, которые она испытала
одно за другим, не подготовленная к ним, не ожидавшая их, а напротив, лелеявшая, как мы видели, иначе мечты, вдруг забрызганные житейской грязью, строившая иные планы, вдруг разбившиеся вдребезги о камень жизни.
Прошло семь
лет, полных великими историческими событиями, теми событиями, при
одном воспоминании о которых горделиво бьется сердце каждого истинно русского человека, каждого православного верноподданного. Канул в вечность 1812
год,
год, по образному выражению славного партизана Дениса Давыдова, «со своим штыком в крови по дуло, со своим ножом в крови по локоть».
Время шло. Прошло два
года, когда в
один прекрасный день «сенаторский курьер» привез Павлу Кирилловичу высочайший приказ о назначении его сенатором. Приказ был подписан и Аракчеевым.
Эти семь
лет, преобразив тщедушную девочку в высокую, полную, пышащую здоровьем девушку, не коснулись, к счастью, tabula rasa ее души, на которой не было еще написано ни
одного слова, не было сделано ни
одной черточки.
В
один из длинных зимних вечеров 1814
года, когда Дарья Алексеевна уже спала, Наталья Федоровна заговорила и заговорила неудержимо.
Одного несомненно достигла молодая женщина своим влиянием — сердце ее воспитанницы-друга, несмотря на то, что последней шел восемнадцатый
год, билось ровно ко всем окружавшим ее и сталкивавшимся с ней молодым людям.
Это было, впрочем, делом
одного мгновения. Она снова прочла в глазах Николая Павловича, неотводно устремленных на нее, ту немую мольбу, которая заставила ее продолжить с ним свидание в церкви святого Лазаря семь
лет тому назад. Она прочла в этих глазах, как и тогда, и то, что он никогда не заикнется ей о своей любви и не покажет ей, что знает о ее сочувствии ему.
День 11 января 1815
года оказался знаменательным не для
одной частной жизни главных действующих лиц нашего правдивого повествования, но и для всей России.
Для обитателей села Грузина прошедшие десять
лет тянулись необычайно долго. День за днем,
один безусловно похожий на другой, тот же систематический порядок без малейших отступлений от раз установленной нормы.
Петру Федоровичу не пришлось долго ждать, чтобы убедиться, что он этим путем избег действительно серьезной опасности — прошедшие перед его глазами за несколько
лет грузинские драмы, включая сюда трагическую смерть управляющего Егора Егоровича, драмы, в которых ему не раз приходилось быть не только молчаливым свидетелем, но и активным участником, по призыву Настасьи Федоровны, памятовавшей его слова в
одно из последних, их свиданий во флигеле.
Приведем для доказательства нами сказанного
одно из писем к графу государя Николая Павловича, помеченное 6 апреля 1826
года и писанное из Царского Села.
Москвич по рождению, он через два-три
года после свадьбы перешел из военной в статскую службу и получил назначение на
один из видных административных постов первопрестольной столицы.
Искренно оплакивая кончину горячо любимого ею супруга, Ольга Николаевна не давала горю овладеть ею совершенно, памятуя, что на ней лежат обязанности по отношению к сыну, которому шел двадцать второй
год и он был поручиком артиллерии и стоял с бригадой в
одной из южных губерний, и к дочери — шестнадцатилетней красавице Мери, как звала ее мать.
Граф сидел бледный — губы его посинели и тряслись, он слушал Шумского и не прерывал. Воспоминания прошлого, которое он столько
лет старался забыть,
одно за другим восставали в его уме.
— Хоть
одно умное дело сделаете в продолжение всей вашей жизни. Конечно, для вас, с непривычки, тяжелою покажется строгая монастырская жизнь, но чтобы облегчить ее и дать вам возможность хоть на первый раз не испытывать всех лишений, я каждый
год буду присылать вам по тысяче рублей.
У последней был сын, юноша
лет двадцати трех, служивший офицером в
одном из расположенных в Белокаменной столице полков. Муж Хрущевой, полковник, был убит во время Отечественной войны, оставив своей жене и сыну лишь незапятнанное имя честного воина и незначительную пенсию.
Особенно рельефно восстала в его памяти картина убийства графа Милорадовича,
одного из героев войны 1812
года. Заговорщик Каховский выстрелил в генерала в упор из пистолета, а другой заговорщик ударил его штыком в спину. Граф, смертельно раненный, упал на руки своего адъютанта.
То обстоятельство, что мы с вами не встречались восемнадцать
лет, вы не могли, в силу вашей справедливости, приписать тому, что я умышленно избегала вас, скрывалась от вас, как женщина с нечистою совестью, нет, видит Бог, что как двадцать
лет тому назад, когда мы приехали в этот день из церкви мужем и женой, так и теперь, я могу прямо смотреть вам в глаза — на совести и на репутации графини Аракчеевой не лежит ни
одной темной полоски…
Кругом дома был расположен просторный двор, поросший
летом травою и кругом обнесенный службами, то есть амбарами, погребами, кухнею, избами для дворовых и разного рода клетушками. К
одной стороне двора примыкал сад.
Среди благородных приживалок Ириады Степановны особенно выделялась
одна дворянка, Зоя Никитишна Белоглазова, девушка
лет тридцати с небольшим, но казавшаяся моложе, с великолепными золотистыми волосами и задумчиво печальным взглядом прекрасных глаз, порой блестевших злобным огоньком.
Ее привез
года за два до времени, к которому относится наш рассказ, староста Тит вместе с живностью из тамбовской вотчины. По его рассказам, он нашел ее полузамерзшую на почтовом тракте, верстах в двадцати от Тамбова, и, усадив на
одни из саней обоза, привез прямо к своей «старой барыне».
«Умру — все его будет, для него и берегу. В зрелых
летах он на деньги и смотреть иначе будет — они и принесут ему пользу, а мальчику много денег —
одна погибель», — говаривала старушка.
Менее
года длилось семейное счастье Марьи Валерьяновны с Евгением Николаевичем Зыбиным, если можно назвать счастьем непрерывно продолжавшийся около
года угар чисто животной страсти со стороны ее мужа, на которую она отвечала такою же страстью, но источником последней была далеко не
одна плотская сторона молодой женщины: она привязалась к нему искренно и беззаветно, не только телом, но и душою.
Переход этот показался резким только
одной Марье Валерьяновне, так как, на самом деле, охлаждение к ней мужа шло постепенно, и он сначала принуждал себя ласкать ее, старался забыться под ее ласками, но это принуждение себя сделало то, что он стал к ней чувствовать физическое отвращение и головой бросился в омут разврата и кутежей, чтобы найти то забвение, которое он почти в течение целого
года находил в страсти к своей молодой жене.
Прошел
год. Однажды, возвратившись с
одной из зимних загородных прогулок, совершенной в большом обществе, Петр Валерьянович, видимо, не поберегся дорогой, простудился и слег в постель.
Петр Валерьянович со своей стороны в течение
года жизни в Москве в отставке с радушием, а за последнее время даже с нежностью относился к предупредительной Зое Никитишне, любил, когда она ему читала после обеда газеты, книги, а он дремал в большом вольтеровском кресле, стоявшем в
одном из углов гостиной, и даже не раз Белоглазова замечала устремленные на нее его внимательные, пытливые взгляды.
В 1831
году два действующие батальона из каждого поселенного полка ушли в поход против восставших поляков, как в царстве Польском, так и в западных русских губерниях, и в поселениях осталось по
одному батальону от полка, резервные роты и строевые резервные же батальоны.
Его перевели в
один из скитов монастыря, где он, под строгим надзором, наконец, исправился совершенно. До конца жизни своей он получал триста рублей пенсии и в последние
годы своей жизни все деньги раздавал братии, неимущим, а сам вел очень суровую, строгую жизнь.
Неточные совпадения
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил //
Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В
одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого
года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским не внемлет, // Где Терпсихоре лишь
одной // Дивится зритель молодой // (Что было также в прежни
леты, // Во время ваше и мое), // Не обратились на нее // Ни дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, //
Одним на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь
лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Под ним (как начинает капать // Весенний дождь на злак полей) // Пастух, плетя свой пестрый лапоть, // Поет про волжских рыбарей; // И горожанка молодая, // В деревне
лето провождая, // Когда стремглав верхом она // Несется по полям
одна, // Коня пред ним остановляет, // Ремянный повод натянув, // И, флер от шляпы отвернув, // Глазами беглыми читает // Простую надпись — и слеза // Туманит нежные глаза.
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять
одно, // Стараться важно в том уверить, // В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не было и нет // У девочки в тринадцать
лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!