Неточные совпадения
Весьма понятно,
что последний, воспитанный в детстве в сравнительной холе
и от того более чуткий к несправедливостям
и побоям, считал себя обиженным
и платил враждебно относившемуся к нему барину тою
же монетою.
«Это будет бегством… трусостью… — стал стыдить он самого себя. — Будь
что будет! Стану дожидаться хоть до утра, а увижу сегодня
же этого дуболома…» — мысленно рассуждал он
и снова уселся на стул.
— Да к тому
и вспомнила,
что не нами это началось, не нами
и кончится… Молодежь-то,
что мы,
что они — все та
же.
— Вот то-то
и оно… Этого-то мне допытаться
и хочется, а как приступиться, ума не приложу. С Талечкой говорить без толку не приходится, а, между тем, лучшей для ней партии
и желать нечего — человек он хороший, к старшим почтительный, не то
что все остальные петербургские блазни, кажись бы в старых девках дочь свою сгноила,
чем их на ружейный выстрел к ней подпустила бы. К тому
же и рода он хорошего, а со стариком вы приятели.
—
Что же тут
и надумывать, съездить надо к его превосходительству, да все напрямик
и отрапортовать, так
и так, дескать, сынка вашего моя дочка, видимо, за сердце схватила, так какие будут по этому поводу со стороны вашего превосходительства распоряжения, в атаку ли ему идти дозволите, или отступление прикажете протрубить, али
же какую другую ему диверсию назначите… — шутливо произнес Хомутов.
— Любишь… Я вижу,
что любишь…
и он тебя… а я, я несчастная… конечно, ты лучше меня, но за
что же мне-то… погибать?
Она мысленно снова шаг за шагом во всех деталях стала припоминать его взгляды, слова, даже жесты,
и порой ей казалось,
что все это весьма обыкновенно, ничего не доказывает, порой
же во всем этом она видела ясно
и непреложно его любовь к ней.
Разговор перешел на воспоминания
и, наконец, полковник Костылев откланялся Зарудину, объявив,
что завтра
же уезжает к месту своего служения.
— Правда, правда, — ухватился за эту мысль старик Зарудин, хотя
и беспокоившийся за Костылева, но все
же недовольный в душе,
что его предсказания не сбылись. — Ведь это он может сделать, как пить дать, а бедняга так рад,
что ног под собою не чувствует.
— А если так, то
чего же ты дремлешь
и не женишься? Нашел сокровище
и бери, а то как раз из-под носу выхватят.
— Дай Бог. Насилие над совестью ближнего по моему мнению позорнейшее из преступлений!
Что же касается до того,
что она не имеет понятия о земной любви, то в этом ты ошибаешься
и доказательство тому лежит в моем кармане.
— Послушай, Николай, это еще
что, ведь так мы с тобой, пожалуй,
и всерьез поссоримся. «Может, не ко мне», так к кому
же, не ко мне ли, которого Наталья Федоровна первый раз в жизни видит… Это похоже на клевету
и совсем не вяжется с твоими восторженными о ней отзывами… да
и не скрою, брат, — не красиво…
Лютер, так тот, кажется, сказал,
что кто рано встал
и рано женился, никогда о том не пожалеет, я немцев не люблю, а все
же это умно сказано…
—
Что вы,
что вы, батюшка, у меня
и вы мыслях не было… да притом
же здесь… слуги, — уже шепотом добавил сын.
«Объяснить ему,
что происходит в моем сердце, но он не поймет; ведь
и делает
же он выводы…» — неслось в это время в голове Николая Павловича.
Что же касается до физической красоты, то она, не в смысле правильных черт, конечно, почти всегда или сопровождает красоту нравственную, или
же бледнеет
и стушевывается перед ней, так
что в расчет приниматься не может.
— Не только можно, но должно. Теперь только начинается твоя жизнь… Ты знаешь,
что она любит тебя. Твои
и ее родители согласны, зачем
же стало дело? Веселым пирком, да
и за свадебку.
«А
что, если отец говорит правду, если она
и не думает разделять его любовь…
Что же такое, в самом деле,
что она смутилась, почти лишилась чувств при его неожиданном признании. Может, потому-то она
и ходатайствовала за другую,
что совершенно равнодушна к нему, а он приписал это самоотвержению ее благородного сердца», — замелькали в его голове отрывочные мысли.
— Вы, вероятно, пошутили, ваше сиятельство, ведь они
же совсем мальчики
и совершили только детскую шалость, за
что же подводить их под гнев государя. Простите их, ваше сиятельство! — прерывающимся от волнения голосом заговорил Хомутов.
Последний исполнял все ее капризы; так, в угоду ей, например, выстроил дорогой мост через овраг, разделяющий селения Старую
и Новую Медведь, для нее
же построил особый флигель, с наружною резьбою
и зеркальными стеклами, своим изяществом невольно обращавший на себя внимание всякого зрителя, тем более,
что остальные постройки Грузинской мызы отличались самою простою архитектурою
и даже были окрашены в желтый цвет.
— Я не шучу, а чует мое стариковское сердце, заметил я,
что сильно за последнее время изменился ко мне его превосходительство Федор Николаевич. Приготовить-то надо тебя к этому, не молчать
же мне, да сразу обухом тебя по голове
и ляпнуть…
Дарья Алексеевна чутким материнским сердцем угадывала,
что происходит в сердце
и в уме ее дочери
и, действуя умно
и тактично, не задавала преждевременно прямого вопроса о согласии Талечки на брак с графом, даже после ясного намека последнего. Своему мужу она строго настрого наказала действовать точно так
же.
Когда
же эта искра потухла, когда предположение о том,
что любимая девушка сделается женою другого, стало совершившимся фактом, Зарудин понял,
чем в его жизни была Наталья Федоровна Хомутова,
и какая пустота образовалась вокруг него с исчезновением хотя отдаленной, гадательной, почти призрачной возможности назвать ее своею.
«Еще насмехается, за
что же, за
что?» — пронеслось в его голове,
и он в изнеможении скорее упал, нежели сел в кресло. Вся кровь прилила ему к голове, перед глазами запрыгали какие-то зеленые круги. Мысль,
что пригласительный билет прислала ему его Талечка — счастливая невеста другого, жгла ему мозг, лишала сознания.
Старика общими усилиями прибывшего доктора
и Кудрина с трудом привели в чувство
и с трудом
же объяснили,
что жизнь его сына вне опасности
и что даже, по счастливой случайности, веки правого глаза лишь слегка опалены.
— Эту, брат, песню я от тебя слыхал не раз
и меня ты ею не удивишь,
что ты там ни говори, я сердечно рад, видя тебя хотя по-прежнему с шалою, но все
же целой головой. Быть может, я продолжаю еще твердо надеяться,
что эта твоя контузия принесет тебе пользу, послужит уроком
и вернет тебя в твое нормальное состояние.
— А
чем же это не разумно? Разумно все то,
что существует. Положения
же, при которых человеку не остается ничего, кроме пули, несомненно существуют, следовательно,
и выход этот вполне разумен, — горячо возразил Зарудин.
— Может быть,
и так. Но ведь из единицы
и составляются массы. Если ты имеешь право рассуждать так, то почему
же не имеет на это право другой, третий
и так далее… Но не в этом дело. Сперва ответь мне,
что такое случилось со вчерашнего дня, когда мы виделись
и так задушевно беседовали с тобой,
что ты решился на такое попирающее
и божеские,
и человеческие законы преступление, как самоубийство?
Тем хуже, я сильнее сознаю,
что именно я потерял в ней… но все
же потерял, потерял окончательно…
и одинок, совсем одинок…
— Но я все-таки доволен,
что удержал тебя от самоубийства, если жизнь, на самом деле, не представляет для тебя ничего в будущем, то кто
же тебе мешает искать смерти, но не бесполезной, здесь, в кабинете, где пуля разбила бы тебе голову точно так
же, как разбила твоего гипсового Аполлона, а там, где твоя смерть может послужить примером для других, может одушевить солдат
и решить битву, от которой зависят судьбы народов.
Когда сделалось ясным,
что Наполеон спешит против него с стотысячной армией, Кутузов приказал вывозить из Браунау больных, парки
и артиллерию, уничтожить все переправы на реке, не забывая в то
же время хладнокровием
и даже веселостью оживлять дух жителей
и чиновников; затем начал медленно отступать к Вене.
Дело в том,
что граф, нуждаясь в таком служащем, сделал запрос в петербургских аптеках,
и на этот запрос не убоялся откликнуться Егор Егорович Воскресенский, все
же остальные находившиеся в аптеках фармацевты уклонились от службы у грозного, понаслышке, Аракчеева.
Во время
же получения графского запроса продажа аптеки была уже решена,
и будущий новый хозяин заявил,
что у него уже подобраны служащие, так
что Воскресенский рисковал долго не найти места в переполненных фармацевтами столичных аптеках.
— Да так, у него в привычку каждую ночь переряживаться да по селу шастать, за порядком наблюдать, да о себе самом с крестьянами беседовать, раз
и ко мне припер, в таком
же, как ты рассказываешь, наряде да в очках, только я хитра, сразу его признала
и шапку
и парик стащила… Заказал он мне в те поры никому о том не заикаться, да тебя, касатик, я так люблю,
что у меня для тебя,
что на сердце, то
и на языке, да
и с тобой мы все равно,
что один человек…
Первое время Егор Егорович подумал, не ошибается ли Минкина,
что подозрительный прохожий
и граф — одно
и то
же лицо, но смена помощника управляющего, о «злоупотреблениях» которого в защиту графа говорил неизвестному Воскресенский, подтверждала это предположение, да
и костюм, описанный Настасьей Федоровной, в котором она узнала Алексея Андреевича, был именно костюмом прохожего.
—
Что же что баба, а охранить тебя
и добро твое получше всякого кутейника сумею… да
и не говори ты мне про него, не полюбился мне новый любимец твой, в глаза прямо не смотрит, все норовит вниз опустить… — раздраженным тоном проговорила Настасья.
—
Чего же мне врать-то, я от роду не врал, да
и не люблю, говорю это дело решенное
и… государю известно, — шепотом добавил он.
— Нет, зачем пьян? Я дело говорю, ведь вы
же сами мне говорили,
что меня больше жизни любите,
что только часы, проводимые со мной
и считаете счастливыми, а теперь, когда в будущем это счастье представляется вам сплошь, не урывками,
и когда я этим хочу вас утешить, вы говорите,
что я пьян… — тем
же тоном, наливая
и опрокидывая в рот еще стакан вина, продолжал Егор Егорович.
Теперь
же граф сожалел,
что не предупредил свою экономку-фаворитку, теперь он боялся,
что она, обиженная
и оскорбленная, сама уйдет от него, между тем как ее пленительный сладострастный образ все чаще
и чаще стал восставать перед графом, так как его молодая жена была далеко не такой женщиной, которая могла бы действовать на чувственную сторону мужской природы.
Степан
же Васильев, с которым с одним среди графских слуг имела разговор молодая графиня, из уважения к последней — он называл ее не иначе, как «небесным ангелом» не решался при ней произнести имя этой негодницы
и, кроме того, считал,
что с женитьбою граф покончил с «цыганкой»,
чему старый слуга очень радовался.
Граф первые дни также был в некотором смущении, он ожидал каждый день,
что сплетни грузинских кумушек, на роток которых, согласно русской пословице, нельзя было накинуть платок никакой строгостью, дойдут до его молодой жены
и ему придется, быть может, давать ей неприятное объяснение, но ровное расположение духа графини, о
чем последняя тотчас
же сообщила ему, постепенно его успокоило,
и он начал надеяться,
что его привычки
и порядок жизни ничем не будут нарушены.
— Бедный мальчик! Я хотела просить вас, Алексей Андреевич, нельзя ли что-нибудь сделать для него, не оставаться
же ему без роду
и племени… Я измучилась, думая,
что с ним будет, когда он вырастет…
Она с неподражаемым комизмом рассказала свое увлечение Николаем Павловичем Зарудиным, свою исповедь Наталье Федоровне, неудачное сватовство последней
и, наконец, неожиданное открытие,
что подруга приносила для нее в жертву свое собственное увлечение тем
же Зарудиным.
— Ты уговори мать, — заметил он ей, — это меня может сильно подвинуть по службе, капитал твой увеличится,
и тогда мы можем обвенчаться, а теперь
что же плодить нищих.
Ее удерживало от этого с одной стороны нежелание усугублять
и так глубокое горе матери, потерявшей в лице Федора Николаевича не только любимого мужа, но
и искреннего друга, а с другой — она знала,
что открытие тайны ее супружеской жизни Дарье Алексеевне было равносильно неизбежности окончательно разрыва с мужем, на последнее
же Наталья Федоровна, как мы видели, еще не решалась.
Она быстро сломала сургучную печать с каким-то затейливым рисунком
и вынула письмо, писанное тем
же почерком,
что и адрес.
— Мне теперь легко, я высказалась, я облегчила свою наболевшую душу, поклянитесь
же мне,
что ни одна живая душа не узнает врученной вам мною тайны… — заключила она
и с мольбой посмотрела на него.
Граф, действительно, совершенно не знал своей жены, он, впрочем, даже не понял бы, если бы кто взял на себя труд растолковать ему эти мечты
и стремления; мужчину с подобными идеями он бы не потерпел около себя как опасного вольтерианца, женщине
же он прямо отказывал в возможности иметь такие мысли, как
и в праве на скуку,
что мы видели ранее.
К тому
же он был человеком, скрывавшим от самых близких ему людей свои мысли
и предположения
и не допускавшим себя до откровенной с кем-либо беседы. Это происходило, быть может,
и от гордости, так как он одному себе обязан был своим положением, но граф не высказывал ее так, как другие. Пошлого чванства в нем не было. Он понимал,
что пышность ему не к лицу, а потому вел жизнь домоседа
и в будничной своей жизни не гнался за праздничными эффектами. Это был «военный схимник среди блестящих собраний двора».
Если мы припомним к тому
же его взгляд на женщин вообще
и его отношение к ним, то нам станет совершенно ясна возможность того,
что совершавшаяся в его доме глухая, скрытая житейская драма прошла для него совершенно незамеченною.