Неточные совпадения
Отставной поручик Андрей Андреевич Аракчеев отдыхал
в деревне если не на лаврах,
то на пуховиках,
в хозяйство не вмешивался, любил глядеть из окна на
те мало разнообразные сцены, которые может представлять двор бедной помещичьей усадьбы. У него
было три сына: Алексей, Петр и Андрей. Алексея, как первенца, любил он с особенною нежностью, пытался даже заняться его образованием,
то есть выучить его грамоте, но этот труд показался ему обременительным, и он возложил его на деревенского дьячка.
В жизни графа Аракчеева много найдем мы следов первых впечатлений, первого взгляда на жизнь, которое получают дети
в родительском доме.
В нашем старом русском помещичьем быту можно
было много встретить барынь богомольных и заботливых хозяек, но Елизавета Андреевна отличалась, особенно
в то время, необыкновенною аккуратностью и педантичной чистотою,
в которых она содержала свое хозяйство, так что один проезжий, побывав у нее
в доме, назвал ее голландкою.
С неутомимою деятельностью следила она за всеми отраслями сельского хозяйства, и когда
в день Андрея съезжались соседи,
то у Андрея Андреевича пир и угощение
были как у помещика, который имел за полсотню душ крестьян, и
в доме все
было прилично — слово, любимое Елизаветою Андреевною, которое перешло и к ее сыну.
По окончании курса он
был сперва учителем математики
в том же шляхетском корпусе, но вскоре по вызову великого князя Павла Петровича,
в числе лучших офицеров,
был отправлен на службу
в гатчинскую артиллерию, где Алексеем Андреевичем и сделан
был первый шаг к быстрому возвышению. Вот как рассказывают об этом, и, надо сказать, не без злорадства, современники будущего графа, либералы конца восемнадцатого века — водились они и тогда.
Сплетня уже несколько месяцев циркулировала
в петербургских великосветских гостиных
того времени, раздуваемая врагами и завистниками графа, которых
было немало.
Впрочем, между этими родственниками отношения
были более чем холодны: Антон Антонович, несмотря на
то, что
был лет на десять моложе Петра Андреевича, еще
в ранней юности разошелся с ним.
Его присутствие
в приемной графа Алексея Андреевича
было, видимо, не только не обычным, но даже совершенно неожиданным для бессменного
в то время адъютанта графа — Петра Андреевича Клейнмихеля, только что вошедшего
в приемную и привычным взглядом окинувшего толпу ожидавших приема.
В секунду произошло
то, что все заметили, как Клейнмихель вспыхнул и быстро отдернул протянутую
было для рукопожатия руку.
Клейнмихель, постоянно входя и выходя из одной комнаты
в другую, докладывал графу с порога имена
тех лиц, которые не
были лично известны Алексею Андреевичу.
У противоположной стены стояли знамена. Так как граф
был шефом полка его имени,
то и знамена находились
в его доме, а у дома, вследствие этого, стоял всегда почетный караул.
На 6-й линии Васильевского острова, далеко
в то время не оживленного, а, напротив, заселенного весьма мало сравнительно с остальными частями Петербурга, стоял одноэтажный, выкрашенный
в темно-коричневую краску, деревянный домик, который до сих пор помнят старожилы, так как он не особенно давно
был заменен четырехэтажным каменным домом новейшего типа, разобранным вследствие его ветхости по приказанию полицейской власти.
По рассказам
тех же стариков, этот полуразвалившийся дом служил для ночлега бродяг и темных людей, от которых не
были безопасны пешеходы
в этой пустынной, сравнительно,
в то время местности.
Затем,
в описываемую уже нами эпоху при Александре I, архитектор Модьи представил свои предположения об устройстве города на Васильевском острове и Петербургской стороне; на этот проект государь сказал: «Проект ваш
был проектом Петра Великого, он хотел сделать из Васильевского острова вторую Венецию, но, к несчастью, должен
был прекратить работы, ибо
те, коим поручено
было исполнение его мысли, не поняли его: вместо каналов они сделали рвы, кои до сих пор существуют».
Семья эта,
то есть члены ее, жившие
в Петербурге, состояла из старика отца, упомянутого Федора Николаевича, его жены, женщины лет за пятьдесят, Дарьи Алексеевны, и дочери «Талечки», как сокращенно звали ее отец и мать.
Она же
была первая
в ходатайстве перед матерью о помощи как своим, так и чужим людям, впавшим
в ту или другую беду,
в то или другое несчастье.
Такое платоническое поклонение горячо любимому существу
было далеко не
в нравах военной молодежи
того времени.
Целые вечера проводил он
в беседах с Натальей Федоровной, и предметами этих бесед
были большею частью интересующие их обоих отвлеченные
темы.
— И вечно ты, мать, с экивоками и разными придворными штуками, — с раздражением
в голосе отвечал он. — Знаешь ведь, что не люблю я этого, не первый год живем. «Отвадить по-деликатному или матери сказать», — передразнил он жену. — Ни
то, ни другое, потому что все это
будет иметь вид, что мы боимся, как бы дочернего жениха из рук не выпустить, ловлей его пахнет, а это куда не хорошо… Так-то, мать, ты это и сообрази… Катя-то у нас?
«И с чего это с ней так вдруг? — пронеслось
в голове Натальи Федоровны. — Ходили мы с ней обнявшись по комнате, о
том, о сем разговаривали, заговорили о Николае Павловиче, сказала я, что он, по-моему, умный человек, и вдруг… схватила она меня что
есть силы за плечи, усадила на стул, упала предо мною на колени и ни с
того, ни с сего зарыдала…»
«Завидная участь, вместо одной несчастной,
будет трое, — продолжал смущать ее бес —
в том, что это бес, Талечка не сомневалась. — За что ты разобьешь его жизнь?»
Павел Кириллович Зарудин, бывший незадолго перед
тем последовательно губернатором двух губерний,
был в описываемое нами время, что называется, не у дел.
Это
был высокий, худощавый старик, с гладко выбритым выразительным лицом и начесанными на виски редкими седыми волосами. Только взгляд его узко разрезанных глаз производил неприятное впечатление своею тусклостью и неопределенностью выражения. Если справедливо, что глаза
есть зеркало души,
то в глазах Павла Кирилловича ее не
было видно. Вообще это
был человек, который даже для близких к нему людей, не исключая и его единственного сына, всегда оставался загадкой.
В молодости, кроме
того, Павел Кириллович
был сильный брюнет, Николай же Павлович, как и его мать, — темный шатен.
Павел Кириллович начинал читать свой резкий ответ: «
В губернии моей до 500 помещиков, и ежели я исполню желание вашего сиятельства и войду с вами
в особую переписку по делам вашего имения,
то я не вправе
буду отказать
в оном последнему из дворян и не
буду иметь времени на управление губернией.
Другою излюбленною
темою разговора Павла Кирилловича
была недостаточность средств к жизни, хотя с имений своих он получал большой для
того времени доход
в шесть тысяч рублей, да кроме
того, как утверждали хорошо знающие его люди, имел изрядненький капиталец.
Все
в ней дышало довольством, и жалобы старика Зарудина на
то, что ему нечем жить, звучали
в этих стенах каким-то особенным диссонансом, да они и не
были искренни, а составляли только подходящую
тему для старческого брюзжания сановника, находящегося не у дел.
В тот вечер, когда
в кабинете старика Хомутова последний беседовал со своею женою, а
в спальне Талечки Катя Бахметьева с рыданиями открывала подруге свое наболевшее сердце, оба хозяина квартиры на Гагаринской набережной, отец и сын Зарудины,
были дома.
Сказано — сделано; взял капитан отпуск и уехал; но так как
в то время пути сообщения
были не теперешние и так как капитан по кавказской привычке любил хорошенько
выпить,
то ехал он довольно долго с остановками и отдыхами.
Вследствие такого бесцеремонного приглашения, Аракчеев,
будучи и сам артиллеристом, заинтересовался личностью капитана, вошел к нему, подсел к столику и у них завязалась оживленная беседа. На вопрос графа, зачем капитан едет
в Петербург,
тот, не подозревая, что видит перед собою Аракчеева, брякнул, что едет объясниться с таким-сяким Аракчеевым и спросить, за что он, растакой-то сын, преследует его, причем рассказал все свое горе.
— Не может
быть, — вдруг заявил он, — резоны он мне представил, почему относительно меня такой «казус» вышел: однофамилец и даже соименник со мной
есть у нас
в бригаде, тезка во всех статьях и тоже капитан, и сам я слышал о нем, да и его сиятельство подтвердил, такой, скажу вам, ваше превосходительство, перец, пролаз, взяточник… за него меня его сиятельство считали, а
того, действительно, не токмо к наградам представить, повесить мало…
— Нет, ваше превосходительство, этого не говорите, — расхрабрился новоиспеченный полковник, — какой уж тут правильно. Всем известно, что граф Алексей Андреевич царскою милостью не
в пример взыскан, а ведь
того не по заслугам
быть бы не могло, значит,
есть за что, коли батюшка государь его другом и правою рукой считает, и не от себя он милости и награды раздает, от государева имени… Не он жалует, а государь…
Храбрый до отваги, добрый, но справедливо строгий, он
был кумиром солдат и любимец
той части своих товарищей, которые искали
в человеке не внешность, а душу.
«Он действительно любит меня! — пронеслось
в ее голове. — Любит,
быть может, как сестру, как друга», — успокаивала она сама себя, стараясь
тем заглушить
тот вчерашний внутренний голос, упрямо настаивавший на безусловной правоте и прозорливости Бахметьевой.
— Ну, вот видишь, не знай я тебя и не люби, я бы тебя за эти слова мог поставить к барьеру,
тем более, что это у нас теперь
в такой моде, но так уж и
быть, живи и слушай… — засмеялся Кудрин.
—
То есть, как не говорил, кабы любил,
то под венец бы с радостью пошел, обрадовался бы, что тебя тоже любят; не без венца ли хочешь обойтись, дочь генерала Хомутова
в полюбовницы взять? — стал уже кричать расходившийся старик.
Екатерина Петровна два дня,
в которые она не видала Талечку, с
того памятного, вероятно, читателю свидания,
была в страшно удрученном состоянии духа.
— Она прощает меня! Слышите, она прощает меня! — взволнованная до крайности девушка почти выкрикнула эти слова. — Ей надо
было вмешаться
в это дело, вызваться ходатайствовать за меня перед ним, вероятно, лишь для
того, чтобы вырвать у него признание. Она, конечно, довольна, а теперь лицемерно плачет передо мной и даже решается говорить, что она меня прощает, когда я, наконец, срываю с нее постыдную маску.
— Поверь мне, что для себя я не стала бы переносить таких нравственных мук и сумела бы иначе, легче заставить его высказаться, если бы хотела. Повторяю тебе, что женою его я никогда не
буду. Клянусь тебе
в том, слышишь, клянусь!.. Я не признаю дружбы, могущей порваться вследствие брошенной кости…
Николай Павлович Зарудин прямо с Большого проспекта поехал к Андрею Павловичу Кудрину. Ему необходимо
было высказаться, а Кудрин, кроме
того, что
был его единственным, задушевным другом, самим Провидением, казалось Зарудину,
был замешан
в это дело случайно переданною ему Натальей Федоровной запиской.
Кудрин со страстной энергией исполнял эту обязанность и успел привлечь уже очень многих.
В описываемое нами время он постепенно увлекал
в ложу и Зарудина, и
тот зачастую по целым вечерам проводил, внимательно слушая увлекательную проповедь своего друга, так что поступление
в масоны и Зарудина
было только делом времени.
— Но, во-первых,
в основе этого подозрения лежала твоя безумная к ней любовь, это
была просто ревность к идеалу, которым, ты полагал, она перестала
быть, а во-вторых, что касается вопроса, стоишь ли ты ее,
то это уже исключительно ее дело. Если же ты хочешь слышать мое мнение, пожалуй, скажу тебе откровенно, что действительно не стоишь.
— Все это так, дружище, — заметил Зарудин, — но поступление
в масоны я считаю таким жизненным шагом, на который нельзя решаться опрометью. Слушая тебя я на самом деле искренно желал бы работать вместе с тобою, а между
тем, кругом меня
в обществе говорят о вас — я
буду откровенен — или хорошо, или очень дурно. Многие считают вас безбожниками.
Наталья Федоровна тоже часто задумывалась о причинах совершенного непосещения их дома молодым Зарудиным, но вместе с
тем и
была довольна этим обстоятельством: ей казалось, что время даст ей большую силу отказаться от любимого человека, когда он сделает ей предложение,
в чем она не сомневалась и что подтверждалось
в ее глазах сравнительно частыми посещениями старика Зарудина, их таинственными переговорами с отцом и матерью, и странными взглядами, бросаемыми на нее этими последними.
В 1805 году Крестовский остров, ныне второстепенное место публичных гуляний, далеко не отличающееся никаким особенным изяществом,
был, напротив
того, сборным пунктом для самой блестящей петербургской публики, которая под звуки двух или трех военных оркестров, гуляла по широкой, очень широкой, усыпанной красноватым песком и обставленной зелеными деревянными диванчиками, дороге, шедшей по берегу зеркальной Невы,
в виду расположенных на противоположном берегу изящных дач камергера Зиновьева, графа Лаваля и Дмитрия Львовича Нарышкина, тогдашнего обер-егермейстера.
Дмитрий Львович славился, во-первых,
тем, что у него
был удивительный хор роговой музыки, состоявший из полсотни придворных егерей, игравших на позолоченных охотничьих рожках, словно один человек, с необыкновенным искусством и превосходною гармониею, заставлявших удивляться всех иностранцев, из числа которых нашелся даже один англичанин-эксцентрик, приехавший нарочно
в Петербург из своего туманного Лондона, чтобы взглянуть на прелестную решетку Летнего сада и послушать Нарышкинский хор.
Не имея возможности выслеживать государя Александра Павловича
в его Капуе,
то есть на даче у Нарышкиных, граф Алексей Андреевич
в то время, когда государь проводил время
в обществе Марьи Антоновны,
то беседуя с нею
в ее будуаре,
то превращаясь
в послушного ученика, которому веселая хозяйка преподавала игру на фортепиано,
то прогуливаясь с нею
в ее раззолоченном катере по Неве,
в сопровождении другого катера, везшего весь хор знаменитой роговой музыки, царский любимец нашел, однако, способ не терять Александра Павловича из виду даже и там, куда сам не мог проникнуть.
Мало чувствительный к какой бы
то ни
было музыке, Аракчеев — искренно или нет — очень жаловал нарышкинскую роговую музыку и от времени до времени жители Петербургской стороны, особенно Зеленой улицы, видали летом под вечер едущую мимо их окон довольно неуклюжую зеленую коляску на изрядно высоком ходу; коляска ехала не быстро, запряженная не четверкою цугом, как все ездили тогда, а четверкою
в ряд, по-видимому, тяжелых, дюжих артиллерийских коней.
По берегу Крестовского острова, восемьдесят лет
тому назад, при звуках военных оркестров, с одной,
то есть с сухопутной стороны и роговой придворной музыки, несшейся или с реки, или с противоположной Нарышкинской дачи, прогуливался, смело можно сказать, весь Петербург de la hante volee, самого высшего, блестящего общества. Это происходило
в будни
в течение целого лета.
По воскресеньям же Крестовский остров делался центром сборища всего немецкого петербургского населения, часть которого угощалась
в обширном деревянном трактире, находившемся на берегу, совершенно напротив Зиновьевской дачи, где
был перевоз от конца Зеленой улицы, так как
в те времена о Крестовском мосте и помину не
было.
Эти таборы покрывали почти весь склон берега, где дымились самовары, кипели кофейники, распространявшие на изрядное пространство запах жженого цикория, и где
было разливное море пенящегося пива,
в те благословенные времена общей дешевизны продававшегося чуть ли не за три копейки медью бутылка.