Прошел еще месяц. Attalea подымалась. Наконец она плотно уперлась в рамы. Расти дальше было некуда. Тогда ствол начал сгибаться. Его лиственная вершина скомкалась, холодные прутья рамы впились в нежные молодые листья, перерезали и изуродовали их, но дерево было упрямо, не жалело листьев, несмотря ни на что, давило на решетки, и решетки уже подавались, хотя были сделаны из крепкого железа.
Но близок, близок миг победы. Ура! мы ломим; гнутся шведы. О, славный час! о, славный вид! Еще напор — и враг бежит. И следом конница пустилась, Убийством тупятся мечи, И падшими вся степь покрылась, Как роем черной саранчи.
Как всегда — рядами, по четыре. Но ряды — какие-то непрочные и, может быть, от ветра — колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу — длинные, гусиные шеи.
А я! притворяться, рассчитывать! когда при взгляде на нее у меня занимался дух и колени дрожали и гнулись подо мной, когда я готов был на все муки, лишь бы видеть ее…