Уж теперь радуюсь, как подумаю: жизнь и спанье на чистом воздухе, сигналы пионерской трубы и барабанная дробь, веселые и в то же время глубокие беседы с ребятами.
(Почерк Лельки.) — Нинка уехала к своим пионерам вот уже две недели. Как-то без нее скучно. Уж привыкла, чтоб она приходила ко мне из общежития. Сидим, болтаем, знакомимся: мы, в сущности, очень мало знаем друг друга, ведь не видались несколько лет. Но я ее очень люблю, и она меня. Она садится за этот дневник и пишет. Иногда ночует у меня.
Все-таки я Володьку совсем не отшила. И сказать уже всю правду? Мне с ним все-таки как-то приятно бывать. Выработалась привычка, вернее — потребность, с ним видеться. Общая работа, интересные споры — и первая ласка. Я уклонялась, не хотела (считала, нет у меня любви «по-настоящему»), и все-таки поцелуй — в губы. И после собрания за руку шли домой.
Вчера шла по Остоженке, встретила Володьку. Так как ему не хватает стипендии, то он, чтоб подправить экономику, время от времени подрабатывает. Теперь он работает на стройке. Шел в брезентовой Спецовке, весь вымазанный известкой, в пыли. Когда увидел меня, просиял. Как-то эта встреча меня заставила многое передумать. Полно, уж такой ли он интеллигент? Хорошо он выглядел в спецодежде.
Мы взялись за руки, было солнце и желтеющие листья ясеней над церковной оградой. Он позвал меня к себе домой. Умылся, вытирал мозолистые руки полотенцем. Смотрела на свои руки и думала: не так уж они много работали физическим трудом, так что особенно мне чваниться нечем.
В зрительный зал клуба они пришли, когда доклад уж начался. Военный с тремя ромбами на воротнике громким, привычно четким голосом говорил о Чемберлене, о стачке английских углекопов. Говорил хорошо, с подъемом. А когда речь касалась империалистов, брови сдвигались, в лице мелькало что-то сильное и грозное, и тогда глаза Нинки невольно обращались на красную розетку революционного ордена на его груди.
Августовское солнце сверкало. Машина подлетала уже к Петровскому парку. Вдоль кустов желтой акации при дороге во весь опор мчался молодой доберман-пинчер, как будто хотел догнать кого-то. Вдруг оглянулся на их машину, придержал бег, выровнялся с машиною, взглянул на сидевших в машине молодыми, ожидающими глазами, коротко лаянул и ринулся вперед.
Нинка ехала на трамвае и волновалась. Вот уже глубокая осень, между ними было так много, а у нее все те же вопросы: кто он ей? Кто она ему? И зачем этот трепет?
Ну что ж, Нинка! Помнишь, полгода назад ты говорила одному человеку, что надо срывать с людей маски? Теперь, по-видимому, представляется случай. Уж я его не упущу. Радостно чешутся руки.
За эти полтора года из него выработался активный член комсомола, он учится в коммунистическом университете имени Свердлова, его уже знают и отмечают наши вожди.
Я думаю, если в ближайшие годы перед нами, комсомольской молодежью, — да и вообще перед партией, — не вспыхнет близко впереди яркая, огнебрызжущая цель, не раздвинется наша узкая дорога в широкий, творческий путь, то мы начнем понемножку загнивать и расползаться по всем суставам.
Когда ехала домой, ужасно хотелось перерезать себе горло, только комсомольская этика мешает, а я уже ярко себе представила это большое, абсолютно тихое «ничего».
Вот уже год, как я не видала тебя, не отвечала на твои письма, целый год я старалась побороть себя, и поборола, правда. Когда я увижу тебя, когда твои губы протянутся для поцелуев, опять в груди у меня начнет что-то трепетать, опять голова закружится, но все это будет происходить в глубине, а внешне я имею настолько сил, что просто протяну тебе руку, и мы будем говорить о твоей жизни, о твоих переживаниях, но ни слова уже не скажем ни обо мне, ни о нашей «любви».
Запишу уже и вот что. С Борисом кончилось — увы! — как со всеми. Я думала, он сумеет удержаться на товарищеской высоте. Но, видно, не по силам это парням. Только что завяжешь товарищеские отношения, — лезут целоваться.
Была с ним в театре. Дразнила свою чувственность тем, что прижалась к его щеке своей щекой, он обнял меня, и так стояли мы в глубине темной ложи. Чудак он, — нерешительный, робкий, опыта, должно быть, мало имеет. Может быть, думает, что люблю его. Нет, Боря, уж очень мне жизнь больные уроки преподносила, отдавалась я непосредственно, вся, а взамен получала другое. Ну, а теперь и я испортилась: нет непосредственности, взвешиваю и наблюдаю за собой, а любви нет.
С болью чувствовала: еще горит в нем пламя ко мне, глаза еще смотрят с лаской и страданием, — но уже не так высоко полыхает пламя, и чувствуется, что освобождается он от меня.
Скоро, Володя, скоро я встречусь с тобою твердой и выдержанной ленинкой, достойной стоять в рядах пролетариев, — тогда и говорить мы с тобою начнем иначе, и… и, может быть, опять полюбим друг друга, уж по-настоящему, как равноправные товарищи-партийцы.
Работали с бешеной быстротой. Только что работница кончала одну колодку, уже на ленте подплывала к ней новая колодка. Малейшее промедление — и получался завал. Лелька стояла и смотрела. Перед нею, наклонившись, толстая девушка с рыжими завитками на веснущатой шее обтягивала «рожицею» перед колодки. С каждым разом дивчина отставала все больше, все дальше уходила каждая колодка. Дивчина нервничала.
Лелька пошла утром в бюро комсомольской ячейки. Уже вторую неделю она никак не могла добиться себе какой-нибудь нагрузки. Секретарь посылал к орграспреду, орграспред — к секретарю.
Пришла. В ячейке было еще пусто. Секретарь общезаводской ячейки Дорофеев, большой и рыхлый парень, сердито спорил с секретарем ячейки вальцовочного цеха Гришей Камышовым. Этот был худой, с узким лицом и ясными, чуть насмешливыми глазами. Говорил он четко и властно. И говорил вот что...
На доклад Царапкина Лелька запоздала, — попала сначала в пионерский клуб соседнего кожзавода. Пришла к самому концу доклада. Узкая комната во втором этаже бывшей купеческой дачи, облупившаяся голландская печка. На скамейках человек тридцать, — больше девчат. Председательствовала Лиза Бровкина, секретарь одной из галошных ячеек.
Лельке нравилась Лиза. У нее было совершенно демократическое, пролетарское лицо, очень миловидное, хотя угловатое и курносое. Вот уж сразу видно, что в ней ни капли нет какой-нибудь аристократической крови. И видно было: она изо всех сил следит, чтобы быть идеологически выдержанной, чтобы не уронить своего звания секретаря.
Что же до Кузьмы Самсонова, то считал он его, в этом прежнем провалившемся прошлом Грушеньки, за человека в жизни ее рокового, которого она, однако, никогда не любила и который, это главное, уже тоже «прошел», кончился, так что и его уже нет теперь вовсе.
Десяти дней не прошло со времени его возвращения в Марьино, как уже он опять, под предлогом изучения механизма воскресных школ, скакал в город, а оттуда в Никольское.
Общество сачков-морализаторов; воров-морализаторов, бездельников-морализаторов — вот во что все больше превращаемся. Все друг друга воспитывают. Почти каждый не делает то, что обязан, и так, как обязан (почему — это уже вопрос экономической организации общества), но претензии к другим и друг к другу неимоверные.
По-настоящему свободен человек, пока борется за свободу — не боится, готов умереть — а после он уже не готов, держится за то, что получил, за жизнь — и не свободен!…