Неточные совпадения
Любопытно, как эта одурманивающая атмосфера подействовала на слабую
голову одного товарища-врача, призванного из запаса. Это был д-р Васильев, тот самый старший ординатор, которому предоставил устраивать свой госпиталь уехавший в Москву д-р Султанов. Психически неуравновешенный, с болезненно-вздутым самолюбием, Васильев прямо ошалел
от власти и почета, которыми вдруг оказался окруженным.
Я вскочил, умылся. В столовой было тепло. В окно виднелся лежащий на палубе солдат; он спал, привалившись
головою к мешку, скорчившись под шинелью, с посиневшим
от стужи лицом.
Над
головой наклонившегося врача равномерно тряслись скрюченные пальцы дрожащих
от боли рук, слышались протяжные всхлипывания.
Мы пришли в деревню Суятунь. Она лежала за четверть версты на восток
от станции. Деревня, по-обычному, была полуразрушена, но китайцев еще не выселили. Над низкими глиняными заборами повсюду мелькали плоские цепы и обмотанные черными косами
головы: китайцы спешно обмолачивали каолян и чумизу.
К ночи пошел дождь, стало очень холодно. Мы попробовали затопить кханы — широкие лежанки, тянувшиеся вдоль стен фанзы. Едкий дым каоляновых стеблей валил из трещин лежанок, валил назад из топки;
от вмазанного в сенях котла шел жирный чад и мешался с дымом. Болела
голова. Дождь хлестал в рваные бумажные окна, лужи собирались на грязных подоконниках и стекали на кханы.
Я велел принести таз теплой воды и мыла. Глаза японца радостно заблестели. Он стал мыться. Боже мой, как он мылся! С блаженством, с вдохновением… Он вымыл
голову, шею, туловище; разулся и стал мыть ноги. Капли сверкали на крепком, бронзовом теле, тело сверкало и молодело
от охватывавшей его чистоты. Всех кругом захватило это умывание. Палатный служитель сбегал к баку и принес еще воды.
К западу
от сопки лежали два сильно блиндированных окопа, в них сидело две роты; над
головами — толстые балки, на аршин засыпанные землею, впереди — узкие бойницы, заложенные мешками с песком.
Мы шли, шли… Никто из встречных не знал, где деревня Палинпу. На нашей карте ее тоже не было. Ломалась фура, мы останавливались, стояли, потом двигались дальше. Останавливались над провалившимся мостом, искали в темноте проезда по льду и двигались опять. Все больше охватывала усталость, кружилась
голова. Светлела в темноте ровно-серая дорога, слева непрерывно тянулась высокая городская стена, за нею мелькали вершины деревьев, гребни изогнутых крыш, — тихие, таинственно чуждые в своей, особой
от нас жизни.
Проехала крытая парусиною двуколка, в ней лежал раненый офицер. Его лицо сплошь было завязано бинтами, только чернело отверстие для рта; повязка промокла, она была, как кроваво-красная маска, и из нее сочилась кровь. Рядом сидел другой раненый офицер, бледный
от потери крови. Грустный и слабый, он поддерживал на коленях кровавую
голову товарища. Двуколка тряслась и колыхалась, кровавая
голова моталась бессильно, как мертвая.
По краям дороги валялись пьяные. Сидит на пригорке солдат, винтовка меж колен,
голова свесилась: тронешь его за плечо, он, как мешок, валится на бок… Мертв? Непробудно спит
от усталости? Пульс есть,
от красного лица несет сивухою…
Было жарко,
голова кружилась
от усталости. Обозы въехали в большую китайскую деревню. Китайцы стояли у фанз, щурясь
от солнца и пыли, и смотрели на отступавших с бесстрастными, ничего не выражавшими лицами.
То же самое тайною, невысказываемою мыслью сидело в
головах солдат. Когда улеглась паника
от обстрела переправы, откуда-то донеслось дружное, радостное «ура!». Оказалось, саперы под огнем навели обрушившийся мост, вывезли брошенные орудия, и командир благодарил их. А по толпам отступавших пронесся радостно-ожидающий трепет, и все жадно спрашивали друг друга...
Я проснулся на рассвете. Костер давно потух, руки под мышками затекли
от полушубка, холод пробирался до костей. У пепла костра, покрытые инеем, спали Шанцер и Селюков. Лошади наши уныло стояли, понурив
головы.
На берегу реки, под откосом, лежал, понурив
голову, отставший
от гурта вол. У главного врача разгорелись глаза. Он остановил обоз, спустился к реке, велел прирезать быка и взять с собой его мясо. Новый барыш ему рублей в сотню. Солдаты ворчали и говорили...
Неточные совпадения
За что ж виновнее Татьяна? // За то ль, что в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что так доверчива она, // Что
от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной
головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
От хладного разврата света // Еще увянуть не успев, // Его душа была согрета // Приветом друга, лаской дев; // Он сердцем милый был невежда, // Его лелеяла надежда, // И мира новый блеск и шум // Еще пленяли юный ум. // Он забавлял мечтою сладкой // Сомненья сердца своего; // Цель жизни нашей для него // Была заманчивой загадкой, // Над ней он
голову ломал // И чудеса подозревал.
Мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались в
головах их необыкновенно странно; и потом уже, после первого одурения, они как будто бы стали различать их порознь и отделять одно
от другого, стали требовать отчета и сердиться, видя, что дело никак не хочет объясниться.
Все, что ни есть, все, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и
голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну с коротенькими занавесками, — все ему гадко, однако же он не отходит
от окна.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх
голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки
от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая
голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту,
от которой трясутся и дребезжат стекла.