Неточные совпадения
У меня много беготни и хлопот по району, редко приходится бывать дома. Алексей меня ни о
чем не расспрашивает, со смешным, почтительным благоговением относится
к тому таинственному,
что я делаю; с суетливою предупредительностью встречает приходящих ко мне. Что-то есть в нем странно-детское, хоть он мне ровесник. Когда я иду куда-нибудь, где есть хоть маленький риск, он молча провожает меня любящими, беспокойными глазами. Очень мы разные люди, а ужасно я его люблю.
— Скажите, пожалуйста, вы вот боретесь. Много терпите в борьбе. Стремитесь
к чему-то… За
что вы боретесь?
К чему стремитесь?
Забежал
к Катре, попросил вызвать ее. Горничная сказала,
что выйти она не может, а просит
к себе.
Но
что лезть
к человеку, который отбивается и руками и ногами?
Говорят, у него дружина в сто человек, вооруженных револьверами. Он входит
к губернатору без доклада. Достаточно ему кивнуть головою, чтоб полиция арестовала любого. Он открыто хвалится везде,
что в дни свободы собственноручно ухлопал пять забастовщиков.
— В ваших руках, граждане, дальнейшая судьба России, и строго допросите вашу совесть раньше,
чем пойти
к избирательным урнам!..
— Как
к вам трудно пройти! Сугробы горами и узенькие-узенькие тропинки…
Что это вон на полу лежит, письмо? Кажется, нераспечатанное.
— Вот вплотную подойдет
к вам человек, подойдет и спросит: не хочу я жить, — почему мне не умереть? И ответьте ему так, чтобы это не было фразой. На
что же мы вообще можем ответить, если не можем ответить на это? А ведь, казалось бы, ответить нужно так, чтоб ясная убедительность ответа покоряла легко и сразу, нужно ответить с недоумевающим смехом, — как можно было об этом даже спрашивать…
Что-то глухо огородило его душу. Хочется разорвать, раскидать руками преграду, вплотную подойти
к его душе, горячо приникнуть
к ней и сказать…
Что такое было, я не знаю. Но не верю я теперь ее участию
к Алеше. И когда она ушла, я злобно погрозил ей вслед кулаком.
И ребячески-суетною радостью загорелись настороженные глаза от похвал. Губы неудержимо закручивались в самодовольную улыбку, лицо сразу стало глупым. Я вглядывался, — мелкий, тщеславный человек, а глубоко внутри, там строго светится у него что-то большое, серьезное, широко живет собою — такое безучастное
к тому,
что скажут. Таинственная, завидно огромная жизнь. Ужас мира и зло, скука и пошлость — все перерабатывается и претворяется в красоту.
Эти, вот эти, серые, бесцветные. С какой стороны
к ним подойти? Если они живут и довольны жизнью, меня злость берет и негодование. Хочется толкать их, трясти, чтоб они очнулись и взглянули кругом, — вы не живете, вы обманываете себя жизнью! А очнутся, взглянут, — вот Алеша. И охватит ужас. И кричит душа,
что есть, есть и должно быть что-то для всех.
Он повернулся ко мне, а лапою прижимал
к снегу бумажку. Задорно приглядывающиеся глаза смотрели на меня, и в них читалось,
что жизнь — это очень веселая и препотешная штука.
Я молчал и смотрел.
К чему она ни подойдет, она из всего извлекает для себя страдание. Остается только наморщиться, прикусить губу и смотреть на ее лучистые, живущие страданием глаза и понять,
что иначе для нее не может быть.
Они спорили. Слова крутились, сталкивались и бессильно падали. Я пристально смотрел на лица. Пусть спорят, о
чем хотят, пусть спорят о самом важном. Пусть говорят друг другу о жизни, о боге — она, отрывающаяся от земли, и он, уходящий в землю.
К чему тут слова и споры?
И тут же эта адская машина — ящичек какой-то из-под стеариновых свечей, скобочки ни
к чему не нужные, винты, гайки, — подлинная!
А он рад и думает,
что нашел истину вообще, для всех людей, — убежден,
что даже Юлия Ипполитовна, с ее брезгливыми
к жизни глазами, должна бы только постараться понять…
Но я уже не могу успокоенно воротиться
к прежнему. Что-то во мне сорвалось, выскочил какой-то задерживающий винтик. Так у меня было раз с часами, — треснуло что-то — и вдруг весь механизм заработал с неудержимою быстротою…
— Простите,
что я так крикнул. Но я слишком иначе отношусь
к тому,
что нам тогда пришлось вместе пережить.
Вдруг я заметил,
что я давно уже без варежек, вспомнил,
что уж полчаса назад скинул пальто. Изнутри тела шла крепкая, защищающая теплота. Было странно и непонятно, — как я мог зябнуть на этом мягком, ласкающем воздухе. Вспомнилась противная, внешняя теплота, которую я вбирал в себя из печки, и как это чужая теплота сейчас же выходила из меня, и становилось еще холоднее. А Алешка, дурень, лежит там, кутается, придвинув кровать
к печке…
Птицы притихли на ветвях, охваченные сумеречным небом. Небо впитывало в себя и их и деревья… Мне показалось,
что я
к чему-то подхожу. Только проникнуть взглядом сквозь темный кокон, окутывающий душу. Еще немножко, — и я что-то пойму. Обманчивый ли это призрак или открывается большая правда?
— Я сам. — Алексей нетерпеливо тянул
к себе бутылочку и не смотрел мне в глаза. — Ведь несколько раз придется принимать,
что же каждый раз
к тебе ходить!
Ясно, все ясно! Как я мог сомневаться?.. Недавно
к нам зашла Катра, и меня тогда поразило, — Алексей равнодушно разговаривал с нею, и откуда-то изнутри на его лице отразилась удовлетворенная, ласковая снисходительность. Как будто он был доволен,
что может смотреть на нее с высокой высоты, до которой ее чарам не достать; и с Машей он так нежен-нежен, и такой он весь ясный, тихий, хотя и не смотрит в глаза.
—
Что рассказывать? Я ничего не знаю. Позвали
к куску растерзанного мяса, спросили: «Узнаете?» — «Узнаю…» Сказал: «Он поехал с пассажирским поездом номер восемь, любил стоять на площадке, должно быть, свалился…» И сошлись с ним ложью, — в жилетном кармане у него нашли билет. Маше он еще третьего дня сказал,
что едет в Пыльск.
Мы долго молчали. Катра повернулась спиною
к окну. От полей шляпки падала тень на ее лицо, но мне казалось: я вижу его с широко открытыми, светящимися глазами. Как будто она, насторожившись, жадно прислушивалась
к чему-то внутри себя,
чего не могла расслышать. Мне вдруг стало странно: зачем она здесь и зачем молчит?
Я лежал, смотрел, как светило солнце сквозь сетку трав на валу канавы. Душа незаметно заполнялась тяжелым, душным чадом. Что-то приближалось
к ней, — медленно приближалось что-то небывало ужасное. Сердце то вздрагивало резко, то замирало. И вдруг я почувствовал — смерть.
Несколько раз за этот год я лицом
к лицу сталкивался со смертью. Конечно, было очень страшно. Но совсем было не то, и не мог я понять,
что это за ужас смерти. А теперь, в полной безопасности, на мягкой траве под кленом, — я вдруг заметался под негрозящим взглядом смерти, как загнанная в угол собачонка.
Раньше,
чем выйти
к обеду или ужину, Федор Федорович вызывает теперь Аксютку справиться, в столовой ли Боря. Кормят Борю отдельно.
Ее взгляд двигался, ни на
чем не останавливаясь. Она тяжело дышала. Подошла
к окну и жадно стала вслушиваться. С заднего крыльца доносился грубоватый голос ее матери и галденье мужиков.
Свет горячо проникал
к коже, пробираясь сквозь нее глубоко внутрь, и там, внутри, радостно смеялся чему-то,
чего я не понимал. Шаловливым порывом вылетал из тишины ветерок, ласково задевал меня теплым, воздушно-прозрачным своим телом, легко обвивался и уносился прочь. Яснело в темной глубине души. Слепой Хозяин вбирал в себя щупальца и, ковыляя, уползал куда-то в угол.
Мутно вздрагивало в душе угрюмое, брезгливое отвращение и выискивало,
к чему бы прицепиться. Я сидел и вслушивался в себя.
Из того светлого,
что было во мне, в том светлом,
что было кругом, темным жителем чужого мира казался этот человек. Он все ходил, потом сел
к столу. Закутался в халат, сгорбился и тоскливо замер под звучавшими из мрака напоминаниями о смерти. Видел я его взъерошенного, оторванного от жизни Хозяина, видел, как в одиноком ужасе ворочается он на дне души и ничего, ничего не чует вокруг.