Иринарх говорил словно пророк, только что осиянный высшею правдою, в неглядящем кругом восторге осияния. Да, это было в нем ново. Раньше он раздражал своим пытливо-недоверчивым копанием во всем решительно. Пришли великие дни радости и ужаса. Со смеющимися чему-то глазами он совался всюду, смотрел, все глотал душою. Попал случайно в тюрьму, просидел три месяца. И вот вышел оттуда со сложившимся учением о жизни и весь был полон бурлящею радостью.
— Да как это можно разделять? Будущее, настоящее… Все равно что стараться ножом отделить в организме жизнь от материи. Жизнь радостна, прекрасна, потому что освещена будущим и, конечно, дай бог, чтобы будущее как можно скорее пришло… Какой-то разврат душевный копаться в этом. Болтун! Почему же он ничего не делает?
Вчера примкнули староносовцы, где Дядя-Белый. Через три дня предстояла получка. Дядя-Белый предложил присоединиться после получки. Поднялись крики, упреки!
— Маша, да ведь ты губишь себя. Сама нервная, болезненная, весь день на уроках, — и даже отдохнуть негде в своей же квартире! Смешно: две комнаты на двоих, а ты живешь в передней.
— Вьется надо мною, все хочет достать нагайкою. А я в канавку втиснулся и лежу. Видит, не выходит его дело, — хочет лошадью затоптать. А живая тварь, лошадь-то, не желает ступать на живого. Стал он меня тогда с лошади шашкою тыкать, — проколол бок. Пальто вот все изрезал. Ну, да не жалко: старое.
Раньше он мне мало нравился. Чувствовался безмерно деспотичный человек, сектант, с головою утонувший в фракционных кляузах. Но в те дни он вырос вдруг в могучего трибуна. Душа толпы была в его руках, как буйный конь под лихим наездником. Поднимется на ящик, махнет карандашом, — и бушующее митинговое море замирает, и мертвая тишина. Брови сдвинуты, глаза горят, как угли, и гремит властная речь.
— В профессионалы вы не годитесь. Никакого дела мы вам дать не можем. Вы не умеете сдерживать себя, когда нужно. Вы весь отдаетесь порыву. Вы не ведете толпу, а сами несетесь с нею…
— Как же это не может мне дело найтись? Я ни от чего не откажусь. Давайте, что знаете. Что ж мне, сложа руки сидеть? И это тоже: с голоду издыхать? Сами знаете, я теперь безработный. За общее дело пострадал, никуда не принимают.
— Да я у вас не милостыни и прошу, а дела… Гм! Ну, па-артия! Жалуются, людей нет, а людей гонят. Жалуются, денег нет, кругом все добывают деньги — на пьянство, на дебош… А они на дело не могут.
— Та-ак… — Турман взялся за шапку. Он задыхался. — Значит, окончательно за хвост и через забор? Благодарим!.. Речи болтать, звать на дело, а потом: «Стой! Погоди! Ты только, знай организуйся». Спасибо вам за ласку, господа добрые!
Говорят, у него дружина в сто человек, вооруженных револьверами. Он входит к губернатору без доклада. Достаточно ему кивнуть головою, чтоб полиция арестовала любого. Он открыто хвалится везде, что в дни свободы собственноручно ухлопал пять забастовщиков.
Разобрав их программу, определив состав партии, я стал доказывать, что всевозможные свободы и конституции им выгодны, сокращение рабочего дня безразлично, наделение крестьян землею «по справедливой оценке» диктуется очень разумным и выгодным инстинктом классового самосохранения.
— Чем мы жертвуем! И вы можете это спрашивать! Да что же вы думаете, мужик нашей партии слеп, что ли? Не видит он, что рядом с его куриным клочком тянутся тысячи десятин графских и монастырских земель? Ведь куда приятнее поделить меж собой эти земли, чем ехать на край света и ковырять мерзлую глину, где посеешь рожь, а родится клюква. А мужик нашей партии говорит: ну что ж! И поедем! Или тут будем землю грызть. Зато смирно сидим, начальство радуем, порядка не нарушаем… Разве же это не жертва?!
— И почему? Какие причины? То, что ты пишешь, — разве это основание? «Маленький человек». А разве мы все не маленькие? Неужели право на жизнь имеют только Лассали и Гарибальди? Да и не в этом все дело, ты просто изнервничался в тюрьме, ослабел.
Идут дни. Снова все обычно. Снова мы разговариваем, шутим, как будто ничего не случилось. Но он смотрит на меня из другого мира и только скрывает это. Когда я осторожно пытаюсь заговорить о том, что у него в душе, он морщится и отвечает...
«Жизнь хороша!»… Сотни веков люди ломают себе голову, как умудриться принять эту загадочную жизнь. Обманывают себя, создают религии, философские системы, сходят с ума, убивают себя. А дело совсем просто, — жизнь, оказывается, хороша! Как же люди этого не заметили?
Плохо идут у нас дела. Настроение неудержимо падает. Ничего не добившись, завод за заводом становятся на работу. И совсем другое теперь, когда перед тобою то же море голов. Не волшебный сад, а бесплодная пустыня. Живые, рвущиеся к жизни семена бессильно стукаются о холодные камни.
Мне нет дела до орлов и цветов человечества. Борцы, подвижники, творцы, — они всегда жили и будут жить — в исканиях и муках, в восторге побед и трагизме поражений. А эти вот, серенькие, маленькие? Этот бурьян человеческий? Ведь здесь-то именно и нужно знать, для чего жизнь. Все люди живут. И для всех должно быть что-то общее. Не может смысл жизни разных людей быть несоизмеримым.
Мы с изумлением слушали: на днях она при Катре играла Шопена, и Катра мельком сказала, что в ее музыке нет души. Маша два дня мучилась, думала и решила, — если это так, то она не имеет права обманывать непонимающих и брать деньги за преподавание музыки.
— Четыре дня не жрамши путаюсь, сам не знаю где… Всякая сволочь пальцем показывает, говорят: он пьяница, бездельник… Жену бьет… А нешто я дурее их, дураков? Меня вон хозяин в Серпухов зовет, чайник делать на выставку. Никто не может, а я вот взялся… И в Москве тоже, на Покровке… А между прочим — что же я тут?.. Го-ос-поди!..
— Вот он, пинжак. На этом пинжаке несчастном весь день я проспал вон там, подле колодца. Поднял голову, — на пинжаке собака легавая лежит. Лысая. А такой собаки у нас во всей округе нет. Что же это? Все смотрят, смеются… Ишь, говорят, собаку свел! Откуда собака взялась? Поглядел, — нету ничего!.. Вот какую кару терплю через вино!..
— Кутят с Турманом. Деньги расшвыривают, как купцы. Откуда у них деньги? Слыхали вы, на той неделе артельщика ограбили за вокзалом, на пять тысяч? Думаю, не без Турмана это дело.
— Что рассказывать? Я ничего не знаю. Позвали к куску растерзанного мяса, спросили: «Узнаете?» — «Узнаю…» Сказал: «Он поехал с пассажирским поездом номер восемь, любил стоять на площадке, должно быть, свалился…» И сошлись с ним ложью, — в жилетном кармане у него нашли билет. Маше он еще третьего дня сказал, что едет в Пыльск.
Изо дня в день так. О чем ни заговорят, — вдруг из разговора высовываются острые крючочки, цепляются, колются. Ссоры, дрязги, попреки. Мой ученик Боря — славный мальчик, наедине с ним приятно быть. Но когда они вместе, — все звучат в один раздраженно злой, осиный тон.
«Ты, с твоими звонкими словами о широком и большом, — ты увидел в этом пустоту. Я буду при тебе смеяться надо всем, ты можешь беситься, а я знаю: встану, подниму из широких рукавов нагие руки, потянусь к тебе, — и пусть ты не говоришь, а пьянящая тайна моих объятий для тебя глубже и прекраснее скучных дел мира».
Идут дни, как медленные капли падают. С тупым отвращением я наблюдаю моего Хозяина. Он, этот слепой и переметчивый тупица, — он должен решать для меня загадку жизни! Какое унижение! И какая глупость ждать чего-нибудь!
Не умом я понял. Всем телом, каждою его клеточкою я в мятущемся ужасе чувствовал свою обреченность. И напрасно ум противился, упирался, смотря в сторону. Мутный ужас смял его и втянул в себя. И все вокруг втянул. Бессмысленна стала жизнь в ее красках, борьбе и исканиях. Я уничтожусь, и это неизбежно. Не через неделю, так через двадцать лет. Рассклизну, начну мешаться с землей, все во мне начнет сквозить, пусто станет меж ребрами, на дне пустого черепа мозг ляжет горсточкою черного перегноя…
На днях косил он в саду траву для конюшенных лошадей. Коса резала медленно и уверенно, казалось, она движется сама собой, а дедка Степан бессильными руками прилип к косью и тянется следом. Лицо его было совсем как у трупа.
Удивительное дело — самому ему ничего не нужно. И все время мягко и радостно смеются чему-то тусклые глаза. Сгорбившись дугою, он стоит у конюшни, с наслаждением поглядывает на далекие луга.
Если бы все мы, городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между собою труд, который затрачивается вообще человечеством на удовлетворение физических потребностей, то на каждого из нас, быть может, пришлось бы не более двух-трех часов в день.
С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова — убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали всё мое младенчество, детство, юность, — я поделила мир на поэта — и всех и выбрала — поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать — поэта — от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались.
Правда, выслушав, что вещи покупались супругом, не удержался от удовольствия напомнить клиентке о том, что очень дорогостоящие подарки типа драгоценностей и предметов роскоши, супруг может потребовать поделить пополам.
При рентабельности до 24% добычу поделят поровну, а если эффективность проекта окажется ещё выше, российская доля в сверхплановой прибыли достигнет 70%.
Правда, выслушав, что вещи покупались супругом, не удержался от удовольствия напомнить клиентке о том, что очень дорогостоящие подарки типа драгоценностей и предметов роскоши, супруг может потребовать поделить пополам.
При рентабельности до 24% добычу поделят поровну, а если эффективность проекта окажется ещё выше, российская доля в сверхплановой прибыли достигнет 70%.
В итоге он, переоценив свои силы, захотел поровну поделить добычу, но лев его съел.