Неточные совпадения
Близкие, дорогие мне люди стали в моих глазах как-то двоиться; эта девушка, — в ней столько оригинального и славного, от ее присутствия на душе становится хорошо и светло, а между тем все, составляющее ее, мне хорошо известно, и ничего в ней нет особенного: на ее мозге те же извилины,
что и на сотнях виденных мною мозгов, мускулы ее
так же насквозь пропитаны жиром, который делает столь неприятным препарирование женских трупов, и вообще в ней нет решительно ничего привлекательного и поэтического.
Метод этот
так обаятельно действовал на ум потому,
что являлся не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта как будто сами собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, — не выдумывать, не измышлять, а искать,
что делает и несет с собою природа».
Больной был мужик громадного роста, плотный и мускулистый, с загорелым лицом; весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной боли, он лежал на спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его сводило назад, челюсти судорожно впивались одна в другую,
так что зубы трещали, и страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его тело с постели; от головы во все стороны расходилось по подушке мокрое пятно от пота.
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся и ударился спиною о корыто, — и вот он уже шестой год лежит у нас в клинике: ноги его висят, как плети, больной ими не может двинуть, он мочится и ходит под себя; беспомощный, как грудной ребенок, он лежит
так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней, и нет надежды,
что когда-нибудь воротится прежнее…
Я присматривался к нему с тяжелым, неприязненным чувством; это был у них второй ребенок, — значит, он знал,
что жене его предстоят все эти муки, и все-таки пошел на это…
— Вы полагаете,
что у вас diabetes insipidus, — резко сказал он. — Это очень хорошо,
что вы
так прилежно изучаете Штрюмпеля: вы не забыли решительно ни одного симптома. Желаю вам
так же хорошо ответить о диабете на экзамене. Поменьше курите, больше ешьте и двигайтесь и бросьте думать о диабете.
Сказать кстати, право вскрывать умерших больных присвоили себе, помимо клиник, и вообще все больницы, — присвоили совершенно самовольно, потому
что закон им
такого права не дает; обязательные вскрытия производятся по закону только в судебно-медицинских целях.
Тут мне ясно,
что если щепетильность эта и бессмысленна, то считаться с нею все-таки очень следует.
Какой из этого возможен выход, я решительно не знаю; я знаю только,
что медицина необходима, и иначе учиться нельзя, но я знаю также,
что если бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении той больной у сифилидолога, то я сказал бы,
что мне нет дела до медицинской школы и
что нельзя
так топтать личность человека только потому,
что он беден.
Вскрытие кончилось. В своем эпикризе патолог заявил,
что перитонит был, несомненно, вызван поранением кишечника, но
что при той массе сращений и перемычек, которыми изобиловала опухоль, заметить
такое поранение было очень нелегко, и в столь тяжелых операциях ни один самый лучший хирург не может быть гарантирован от несчастных случайностей.
Перед нами выводили ребенка с туберкулезным pyo-pneumothorax’ом; худой и иссохший, с торчащими костями и синюшным лицом, он сидел, быстро и часто дыша; когда его клали на спину, он начинал кашлять
так,
что, казалось, сейчас вывернутся все его внутренности.
Как этот диагноз ни будь тонок, все-таки по существу дела он сводится лишь к мольеровскому: «Они вам скажут по-латыни,
что ваша дочь больна».
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того,
что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Каким образом из всего только
что описанного мог я сделать
такое резкое и решительное заключение?
Та же гигиеническая выставка,
так много показавшая,
что дает медицина, для г. фельетониста не существует: из всей выставки он видит только этот «случайно найденный полип» и обливает за него презрением врачей и медицину, даже не интересуясь узнать, возможно ли при жизни открыть
такой полип.
Я слушал, пораженный и восхищенный;
такими жалкими и ребяческими казались мне теперь и мое исследование и весь мой скептицизм!.. Спутанная и неясная картина, в которой, по-моему, было невозможно разобраться, стала совершенно ясной и понятной. И это было достигнуто на основании
таких ничтожных данных,
что смешно было подумать…
Отношение мое к медицине резко изменилось. Приступая к ее изучению, я ждал от нее всего; увидев,
что всего медицина делать не может, я заключил,
что она не может делать ничего; теперь я видел, как много все-таки может она, и это «многое» преисполняло меня доверием и уважением к науке, которую я
так еще недавно презирал до глубины души.
Голосовая вибрация грудной клетки на больной стороне оказывается ослабленною; это обстоятельство с
такою же верностью, как если бы я видел все собственными глазами, говорит мне,
что выпот находится не в легких, а в полости плевры.
Если уж в настоящее время сделано
так много, то
что же даст наука в будущем!
Передо мною раскрывались
такие светлые перспективы,
что становилось весело за жизнь и за человека.
Каждый день приносил с собой
такую массу новых, совершенно разнородных, но одинаково необходимых знаний,
что голова шла кругом; заняты мы были с утра до вечера, не было времени читать не только что-либо постороннее, но даже по той же медицине.
Выпускные экзамены кончились. Нас пригласили в актовую залу, мы подписали врачебную клятву и получили дипломы. В дипломах этих, украшенных государственным гербом и большой университетской печатью, удостоверялось,
что мы с успехом сдали все испытания, как теоретические,
так и практические, и
что медицинский факультет признал нас достойными степени лекаря «со всеми правами и преимуществами, сопряженными по закону с этим званием».
Хорошо, если у больного окажется
такая болезнь, при которой можно будет ждать: тогда я пропишу что-нибудь безразличное и потом справлюсь дома,
что в данном случае следует делать.
Но раз у больной нарыв печени, то необходима операция (в клинике это
так легко сказать!). Я стал уговаривать мужа поместить жену в больницу, я говорил ему,
что положение крайне серьезно,
что у больной — нарыв во внутренностях и
что если он вскроется в брюшную полость, то смерть неминуема. Муж долго колебался, но, наконец, внял моим убеждениям и свез жену в больницу.
Я вспомнил,
что даже не догадался спросить ее о кашле, даже не исследовал вторично ее легких,
так я обрадовался ознобу, и
так ясно показался он мне говорящим за мой диагноз; правда, мне приходила в голову мысль,
что легкие не мешало бы исследовать еще раз, но больная
так кричала при каждом движении,
что я прямо не решался поднять ее, чтобы как следует выслушать.
Я чуть дотронулся до ее живота — больная вскрикнула. Ординатор вступил с нею в разговор, стал расспрашивать, как она провела ночь, и постепенно всю руку погрузил в ее живот,
так что больная даже не заметила.
— Вот, доктор, вы говорили,
что скоро все пройдет, — сказала она. — У меня все не проходит, а, напротив, становится все хуже.
Такие страшные боли, — господи! Я и не думала,
что возможны
такие страдания!
—
Что это, мазь ли пахнет мертвечиной, или уж я начинаю заживо разлагаться? — ворчала больная. — Умирать
так умирать, мне все равно, но только почему это
так мучительно?
— Ну, кажется, наконец начинаю поправляться! — сказала она. — Уж надоела же я вам, доктор, — признайтесь!
Такая нетерпеливая, просто срам! Уж меня муж и то стыдит… Скажите, теперь можно надеяться,
что пойдет на выздоровление?
Как ни низко ценил я свои врачебные знания, но когда дошло до дела, мне пришлось убедиться,
что я оценивал их все-таки слишком высоко.
Почти каждый случай с
такою наглядностью раскрывал передо мною все с новых и новых сторон всю глубину моего невежества и неподготовленности,
что у меня опускались руки.
В своих диагнозах и предсказаниях насчет дальнейшего течения болезни я то и дело ошибался
так,
что боялся показаться пациентам на глаза.
Но
что уж говорить о
таких тонкостях, как психология больного человека.
В книгах не было указания на возможность подобного «осложнения» при тифе; но разве книги могут предвидеть все мелочи? Я был в отчаянии: я
так глуп и несообразителен,
что не гожусь во врачи; я только способен действовать по-фельдшерски, по готовому шаблону. Теперь мне смешно вспомнить об этом отчаянии: студентам очень много твердят о необходимости индивидуализировать каждый случай, но умение индивидуализировать достигается только опытом.
Температура была 39,5°; правый локтевой сустав распух и был
так болезнен,
что до руки нельзя было дотронуться.
Но, походив туда некоторое время, я убедился,
что курсы эти немного дадут мне; дело велось там совсем
так же, как в университете: мы опять смотрели, смотрели — и только; а смотрел я уж и без того достаточно.
Теперь, когда я проходил мимо трактира, меня
так и тянуло в него: мне казалось высшим блаженством подойти к ярко освещенной стойке, уставленной вкусными закусками, и выпить рюмку-другую водки; странно,
что меня, полуголодного и вовсе не алкоголика, главным образом привлекала именно водка, а не закуски.
И я начинал жалеть,
что бросил свою практику и приехал в Петербург. Бильрот говорит: «Только врач, не имеющий ни капли совести, может позволить себе самостоятельно пользоваться теми правами, которые ему дает его диплом». А кто в этом виноват? Не мы! Сами устраивают
так,
что нам нет другого выхода, — пускай сами же и платятся!..
Да,
такие минуты смягчают воспоминание о пройденном пути и до некоторой степени примиряют с ним; иначе нельзя, а не было бы первого, не было бы и второго. Но все-таки те-то, первые, —
что им до чужого благополучия, купленного ценою их собственных мук? А сколько
таких мук, сколько загубленных жизней лежит на пути каждого врача! «Наши успехи идут через горы трупов», — с грустью сознается Бильрот в одном частном письме.
Как же в данном случае следует поступать? Ведь я не решил вопроса, — я просто убежал от него. Лично я мог это сделать, но
что было бы, если бы
так поступали все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал мне о тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но как могу я смотреть спокойно, когда он, того и гляди, заедет ножом черт знает куда?!»
Но нужно ли приводить еще ссылки в доказательство истины,
что, не имея опыта, нельзя стать опытным оператором? Где же тут выход? С точки зрения врача, можно еще примириться с этим: «все равно, ничего не поделаешь». Но когда я воображаю себя пациентом, ложащимся под нож хирурга, делающего свою первую операцию, — я не могу удовлетвориться
таким решением, я сознаю,
что должен быть другой выход во
что бы то ни стало.
Так было в тридцатых годах, а вот
что сообщает о современных хирургах уже упомянутый выше профессор А. С. Таубер: «В Германии обыкновенно молодые ассистенты хирургических клиник учатся оперировать не на мертвом теле, а на живом.
Мне думается,
что только самое строгое и систематическое проведение в жизнь правила, рекомендованного Мажанди, могло бы хоть до известной степени спасти больных от необходимости платить своей кровью и жизнью за образование искусных хирургов. Но все-таки это лишь до известной степени. Когда можно признать хирурга «достаточно» опытным? Где для этого граница?
Но
так, как теперь, — успехи наши подвигаются довольно медленно, и то немногое,
чего достигает один,
так трудно передать другим!
Да, это все уж совершенно неизбежно, и никакого выхода отсюда нет.
Так оно и останется: перед неизбежностью этого должны замолкнуть даже терзания совести. И все-таки сам я ни за
что не согласился бы быть жертвой этой неизбежности, и никто из жертв не хочет быть жертвами… И сколько
таких проклятых вопросов в этой страшной науке, где шагу нельзя ступить, не натолкнувшись на живого человека!
Это значит: настой двухсот граммов воды на восьми граммах наперстянки, а восклицательные знаки, по требованию закона, предназначены для аптекаря: высшее количество листьев наперстянки, которое можно в течение суток без вреда дать человеку, определяется в 0,6 грамма;
так вот, восклицательные знаки и уведомляют аптекаря,
что, прописав мою чудовищную дозу, я не описался, а действовал вполне сознательно…
У больной была младшая сестра; девять лет назад обе они были
так похожи друг на друга,
что их часто принимали одну за другую.
Коломнин, напр., ввел своей больной около полутора граммов кокаина; и
такие дозы в то время были не в редкость; Гуземан полагал,
что смертельная доза кокаина для взрослого человека должна быть «очень велика».
Я поступил вполне добросовестно. Но у меня возник вопрос: на ком же это должно выясниться? Где-то там, за моими глазами, дело выяснится на тех же больных, и, если средство окажется хорошим… я благополучно стану применять его к своим больным, как применяют теперь
такое ценное, незаменимое средство, как кокаин. Но
что было бы, если бы все врачи смотрели на дело
так же, как я?
До известной степени возможность
таких неожиданностей уменьшается тем,
что средства предварительно испытываются на животных; это громадная поддержка; но организмы животных и человека все-таки слишком различны, и безошибочно заключать от первых ко вторым нельзя.