Неточные совпадения
Действительно, некоторые из товарищей довольно долго не могли привыкнуть к виду анатомического театра, наполненного ободранными трупами с мутными глазами, оскаленными зубами и скрюченными пальцами; одному товарищу пришлось даже перейти из-за этого на другой факультет: он стал страдать галлюцинациями, и ему казалось
по ночам, что из
всех углов комнаты к нему ползут окровавленные руки, ноги и головы.
Больной был мужик громадного роста, плотный и мускулистый, с загорелым лицом;
весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной боли, он лежал на спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его сводило назад, челюсти судорожно впивались одна в другую, так что зубы трещали, и страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его тело с постели; от головы во
все стороны расходилось
по подушке мокрое пятно от пота.
Брюшные органы, скомканные и придавленные беременною маткою, типически-болезненные родовые потуги,
весь этот ужасный, кровавый путь, который ребенок проходит при родах, это невероятное несоответствие размеров —
все здесь было чудовищно ненормально, вплоть до тех рубцов на животе,
по которым узнается хоть раз рожавшая женщина…
Я пошел к профессору-терапевту. Не высказывая своих подозрений, я просто рассказал ему
все, что со мною делается.
По мере того как я говорил, профессор
все больше хмурился.
Сказать кстати, право вскрывать умерших больных присвоили себе, помимо клиник, и вообще
все больницы, — присвоили совершенно самовольно, потому что закон им такого права не дает; обязательные вскрытия производятся
по закону только в судебно-медицинских целях.
Менее
всего непосредственно применима для преподавания гинекологическая амбулатория,
по крайней мере, в маленьких городах.
Мы, мужчины, менее стыдливы, чем женщины, тем не менее,
по крайней мере, я лично ни за что не согласился бы, чтобы меня, совершенно обнаженного, вывели на глаза сотни женщин, чтобы меня женщины ощупывали, исследовали, расспрашивали обо
всем, ни перед чем не останавливаясь.
Он шел к ним медленно и осторожно, как слепой, идущий
по обрывистой горной тропинке, ни одного самого мелкого признака он не оставил без строгого и внимательного обсуждения; чтоб объяснить какой-нибудь ничтожный симптом, на который я и внимания-то не обратил, он ставил вверх дном
весь огромный арсенал анатомии, физиологии и патологии; он сам шел навстречу
всем противоречиям и неясностям и отходил от них, лишь добившись полного их объяснения…
Я слушал, пораженный и восхищенный; такими жалкими и ребяческими казались мне теперь и мое исследование и
весь мой скептицизм!.. Спутанная и неясная картина, в которой, по-моему, было невозможно разобраться, стала совершенно ясной и понятной. И это было достигнуто на основании таких ничтожных данных, что смешно было подумать…
Выпускные экзамены кончились. Нас пригласили в актовую залу, мы подписали врачебную клятву и получили дипломы. В дипломах этих, украшенных государственным гербом и большой университетской печатью, удостоверялось, что мы с успехом сдали
все испытания, как теоретические, так и практические, и что медицинский факультет признал нас достойными степени лекаря «со
всеми правами и преимуществами, сопряженными
по закону с этим званием».
Мы же,
все остальные, — мы должны были идти в жизнь самостоятельными врачами не только с «правами и преимуществами», но и с обязанностями, «сопряженными
по закону с этим званием»…
В книгах не было указания на возможность подобного «осложнения» при тифе; но разве книги могут предвидеть
все мелочи? Я был в отчаянии: я так глуп и несообразителен, что не гожусь во врачи; я только способен действовать по-фельдшерски,
по готовому шаблону. Теперь мне смешно вспомнить об этом отчаянии: студентам очень много твердят о необходимости индивидуализировать каждый случай, но умение индивидуализировать достигается только опытом.
С каждым днем моей практики передо мною
все настойчивее вставал вопрос:
по какому-то невероятному недоразумению я стал обладателем врачебного диплома, — имею ли я на этом основании право считать себя врачом? И жизнь с каждым разом
все убедительнее отвечала мне: нет, не имею!
Весь день я в тупом оцепенении пробродил
по улицам; я ни о чем не думал и только
весь был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя было ничем обмануть себя; дело не было бы яснее, если бы я прямо перерезал мальчику горло.
Больной прожил еще полторы недели; каждый день у него появлялись
все новые и новые нарывы — в суставах, в печени, в почках… Мучился он безмерно, и единственное, что оставалось делать, это впрыскивать ему морфий. Я посещал больного
по нескольку раз в день. При входе меня встречали страдальческие глаза ребенка на его осунувшемся, потемневшем лице; стиснув зубы, он
все время слабо и протяжно стонал. Мать уже знала, что надежды нет.
И везде я воочию убеждался, как мало значения придают в медицинском мире нашему врачебному диплому «со
всеми правами и преимуществами, сопряженными
по закону с этим званием».
И
все кругом смеялись; смеялись сестры, сиделки, служители… А больной по-прежнему радостно-изумленно улыбался и, беззвучно шепча что-то, крутил головою, пораженный чудесным могуществом нашей науки.
В мою палату был положен на второй день болезни старик-штукатур;
все его правое легкое было поражено сплошь; он дышал очень часто, стонал и метался; жена его сообщила, что он с детства сильно пьет. Случай был подходящий, и я назначил больному наперстянку
по Петреску.
На следующий день больному стало хуже; он тупо смотрел на меня потускневшими глазами, кончик его носа посинел, пульс был по-прежнему частый, и появились перебои. Отчего это
все, — от наперстянки или несмотря на нее? У больного сердце было слабое, и явления могли обусловливаться естественным процессом, с которым наперстянка еще не успела справиться.
Путем этого постоянного и непрерывного риска, блуждая в темноте, ошибаясь и отрекаясь от своих заблуждений, медицина и добыла большинство из того, чем она теперь
по праву гордится. Не было бы риска — не было бы и прогресса; это свидетельствует
вся история врачебной науки.
Вот что, напр., говорит такой авторитетный специалист
по данному предмету, как уже упомянутый нами Нейсер: «Я, не колеблясь, заявляю, что
по своим последствиям гоноррея есть болезнь несравненно более опасная (ungleich schlimmere), чем сифилис, и думаю, что в этом со мною согласятся особенно
все гинекологи» [Prof. Al. Neisser.
Правда,
по словам Бумма, в его опытах «были приняты
все (?) меры предосторожности против заражения половых органов», но дело в том, что эти «
все» меры крайне ненадежны.
Она сообщила мне, что хотела бы завещать свой дом подруге, без завещания же
все перейдет к ее единственному законному наследнику — брату, выжиге и плуту, который взял у нее по-родственному, без расписки,
все ее деньги, около шести тысяч, и потом отказался возвратить.
И я ночи напролет расхаживал
по комнате, обдумывая и сопоставляя эти данные, и ни к чему определенному не мог прийти; если же я, наконец, и ставил диагноз, то меня все-таки
все время грызла неотгонимая мысль: «А если моя догадка не верна?
Данное средство,
по единогласным свидетельствам
всех наблюдателей, действует превосходно, а через год-другой оно уже выбрасывается за борт, как бесполезное или даже вредное.
И
все это,
по мнению наблюдателей, помогало!..
Я отнимаю пробку. Степка огорченно оглядывается. Но вот глаза его оживились, он вскакивает на подоконник и издает свое изумленное «у-у!». На улице стоит извозчик; Степка, вытянув голову, с жадным любопытством таращит глаза на лошадь. Я поглажу его, — он нетерпеливо отведет ручонкой мою руку, поправится на подоконнике и продолжает глазеть на лошадь. Пробежит
по улице собака. Степка
весь встрепенется, волосы на шее и спине взъерошатся, глаза беспокойно забегают.
В 1883 году прусское правительство, под влиянием агитации антививисекционистов, обратилось к медицинским факультетам с запросом о степени необходимости живосечений; один выдающийся немецкий физиолог вместо ответа прислал в министерство «Руководство к физиологии» Германа, причем в руководстве этом он вычеркнул
все те факты, которых без живосечений было бы невозможно установить;
по сообщению немецких газет, «книга Германа вследствие таких отметок походила на русскую газету, прошедшую сквозь цензуру: зачеркнутых мест было больше, чем незачеркнутых».
Имеет ли антививисекционистская агитация и в будущем шансы на успех? Я думаю, что успехи ее всецело основаны на невежестве публики и что,
по мере уменьшения невежества, ее успехи будут
все больше падать.
Заметка эта случайно попалась мне на глаза; я легко мог ее и не прочесть, а между тем, если бы в будущем нечто подобное произошло со мною, то мне уже не было бы оправдания: теперь такой случай опубликован… Я должен
все знать,
все помнить,
все уметь, — но разве же это
по силам человеку?!
Вскоре мое мрачное настроение понемногу рассеялось: пока я был в университете, мне самому ни в чем не приходилось нести ответственности. Но когда я врачом приступил к практике, когда я на деле увидел
все несовершенство нашей науки, я почувствовал себя в положении проводника, которому нужно ночью вести людей
по скользкому и обрывистому краю пропасти: они верят мне и даже не подозревают, что идут над пропастью, а я каждую минуту жду, что вот-вот кто-нибудь из них рухнет вниз.
По требованию родителей было произведено судебно-медицинское вскрытие умершей;
все ее внутренние органы оказались совершенно нормальными, как я и нашел их при исследовании больной перед хлороформированием; и тем не менее — смерть от этой ужасной идиосинкразии, которую невозможно предвидеть.
Не существует хоть сколько-нибудь законченной науки об излечении болезней; перед медициною стоит живой человеческий организм с бесконечно сложною и запутанною жизнью; многое в этой жизни уже понято, но каждое новое открытие в то же время раскрывает
все большую чудесную ее сложность; темным и малопонятным путем развиваются в организме многие болезни, неясны и неуловимы борющиеся с ними силы организма, нет средств поддержать эти силы; есть другие болезни, сами
по себе более или менее понятные; но сплошь да рядом они протекают так скрыто, что
все средства науки бессильны для их определения.
Это значит, что врачи не нужны, а их наука никуда не годится? Но ведь есть многое другое, что науке уже понятно и доступно, во многом врач может оказать существенную помощь. Во многом он и бессилен, но в чем именно он бессилен, может определить только сам врач, а не больной; даже и в этих случаях врач незаменим, хотя бы
по одному тому, что он понимает
всю сложность происходящего перед ним болезненного процесса, а больной и его окружающие не понимают.
Я верю в медицину. Насмешки над нею истекают из незнания смеющихся. Тем не менее во многом мы ведь, действительно, бессильны, невежественны и опасны; вина в этом не наша, но это именно и дает пищу неверию в нашу науку и насмешкам над нами. И передо мною
все настойчивее начал вставать вопрос: это недоверие и эти насмешки я признаю неосновательными, им не должно быть места
по отношению ко мне и к моей науке, — как же мне для этого держаться с пациентом?
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило
по книгам, так выходило и
по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей.
По отношению ко
всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
Между тем даже пыльную петербургскую улицу он видит лишь тогда, когда хозяин посылает его с товаром к заказчику; даже
по праздникам он не может размяться, потому что хозяин, чтобы мальчики не баловались, запирает их на
весь день в мастерской…
В такие минуты меня охватывает стыд за себя и за ту науку, которой я служу, за ту мелкость и убогость, с какою она осуждена проявлять себя в жизни. В деревне ко мне однажды обратился за помощью мужик с одышкою.
Все левое легкое у него оказалось сплошь пораженным крупозным воспалением. Я изумился, как мог он добрести до меня, и сказал ему, чтобы он немедленно
по приходе домой лег и не вставал.
Саночники в шахтах
весь день непрерывно бегают с санками
по просекам на четвереньках; выдувальщики на стеклянных заводах
все время работают одними легкими, обращая их в меха…
Но вот я представляю себе, что общественные условия в корне изменились. Каждый человек имеет возможность исполнять
все предписания гигиены, каждому заболевшему мы в состоянии предоставить
все, что только может потребовать врачебная наука. Будет ли,
по крайней мере, тогда наша работа несомненно плодотворна и свободна от противоречий?
Культура подхватила нас на свои мягкие волны и несет вперед, не давая оглядываться
по сторонам; мы отдаемся этим волнам и не замечаем, как теряем в них одно за другим
все имеющиеся у нас богатства; мы не только не замечаем, — мы не хотим этого замечать:
все наше внимание устремлено исключительно на наше самое ценное богатство — разум, влекущий нас вперед, в светлое царство культуры.
Наш культурный человек пройдет босиком
по росистой траве — и простудится, проспит ночь на голой земле — и калека на
всю жизнь, пройдет пешком пятнадцать верст — и получит синовит.
По мнению Бара, двадцатому веку предстоит сделать «великое открытие третьего пола между мужчиной и женщиной, не нуждающегося более в мужских и женских инструментах, так как этот пол соединяет в своем мозгу (!)
все способности разрозненных полов и после долгого искуса научился замещать действительное кажущимся».
А между тем несомненно, что ходом общественного развития этот последний
все больше обрекается на уничтожение, и,
по крайней мере в близком будущем, не предвидится условий для его процветания.
Медицина может самым настойчивым образом указывать человеку на необходимость всестороннего физического развития, —
все ее требования будут
по отношению к взрослым людям разбиваться об условия жизни, как они разбиваются и теперь
по отношению к интеллигенции.
Бесполезно гадать, где и на чем установятся в будущем пределы стыдливости; но в одном нельзя сомневаться, — что люди
все с большей серьезностью и уважением станут относиться к природе и ее законам, а вместе с этим перестанут краснеть за то, что у них есть тело и что это тело живет
по законам, указанным природою.
Я ответил, что покамест наверное ничего еще нельзя сказать, что кризис будет дней через пять-шесть. Для меня началось ужасное время. Мать и дочь не могли допустить и мысли, чтоб их мальчик умер; для его спасения они были готовы на
все. Мне приходилось посещать больного раза
по три в день; это было совершенно бесполезно, но они своею настойчивостью умели заставить меня.
Вся деятельность врача сплошь заполнена моментами страшно нервными, которые почти без перерыва бьют
по сердцу.
Но вот выдается редкий день, когда у тебя
все благополучно: умерших нет, больные
все поправляются, отношение к тебе хорошее, — и тогда,
по неожиданно охватившему тебя чувству глубокого облегчения и спокойствия, вдруг поймешь, в каком нервно-приподнятом состоянии живешь
все время.
Тяжелые больные особенно поучительны для врача; раньше я не понимал, как могут товарищи мои
по больнице
всего охотнее брать себе палаты с «интересными» труднобольными, я, напротив, всячески старался отделываться от таких больных; мне было тяжело смотреть на эти иссохшие тела с отслаивающимся мясом и загнивающею кровью, тяжело было встречаться с обращенными на тебя надеющимися взглядами, когда так ничтожно мало можешь помочь.