Неточные совпадения
Как будто речь идет
о неудавшемся химическом опыте, где
вся суть только в самой неудаче!
Разговаривая
о медицине с немедиками, я многозначительно улыбался и говорил, что, сознаваясь откровенно, «
вся наша медицина» — одно лишь шарлатанство.
Сорок лет назад у хирургов три четверти оперированных умирало от гнойного заражения; гнойное заражение было проклятием хирургии,
о которое разбивалось
все искусство оператора.
Характерно также то, что в своем распознавании я остановился на самой редкой из
всех болезней, которые можно было предположить. И в моей практике это было не единичным случаем: кишечные колики я принимал за начинающийся перитонит; где был геморрой, я открывал рак прямой кишки и т. п. Я был очень мало знаком с обыкновенными болезнями, — мне прежде
всего приходила в голову мысль
о виденных мною в клиниках самых тяжелых, редких и «интересных» случаях.
Я откровенно рассказывал ему
о своих недоумениях и ошибках, советовался обо
всем, чего не понимал, даже таскал его к своим пациентам; с чисто отеческою отзывчивостью Иван Семенович всегда был готов прийти ко мне на помощь и своими знаниями, и опытностью, и
всем, чем мог.
В книгах не было указания на возможность подобного «осложнения» при тифе; но разве книги могут предвидеть
все мелочи? Я был в отчаянии: я так глуп и несообразителен, что не гожусь во врачи; я только способен действовать по-фельдшерски, по готовому шаблону. Теперь мне смешно вспомнить об этом отчаянии: студентам очень много твердят
о необходимости индивидуализировать каждый случай, но умение индивидуализировать достигается только опытом.
Наконец произошел один случай. И теперь еще, когда я вспоминаю
о нем, мною овладевают тоска и ужас. Но рассказывать, так уже
все рассказывать.
Весь день я в тупом оцепенении пробродил по улицам; я ни
о чем не думал и только
весь был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя было ничем обмануть себя; дело не было бы яснее, если бы я прямо перерезал мальчику горло.
Как же в данном случае следует поступать? Ведь я не решил вопроса, — я просто убежал от него. Лично я мог это сделать, но что было бы, если бы так поступали
все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал мне
о тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но как могу я смотреть спокойно, когда он, того и гляди, заедет ножом черт знает куда?!»
А. С. Таубер, — рассказывая
о немецких клиниках, замечает: «Громадная разница в течении ран наблюдается в клиниках между ампутациями, произведенными молодыми ассистентами, и таковыми, сделанными ловкой и опытной рукой профессора; первые нередко ушибают ткани, разминают нервы, слишком коротко урезывают мышцы или высоко обнажают артериальные сосуды от их влагалищ, —
все это моменты, неблагоприятные для скорого заживления ампутационной раны».
То,
о чем другие решались сообщать лишь в частных письмах, «entre nous», — Пирогов, ко всеобщему смущению и соблазну, оповестил на
весь мир.
Тогда Кохер решил навести справки
о судьбе
всех оперированных им зобатых.
Между тем она внушала
всем такое недоверие, что врачи называли ее «убийственною» операцией, а судебные прокуроры прямо заявляли
о необходимости привлекать подобных операторов к суду.
Все тот же вопрос
о заразительности вторичного сифилиса был предметом исследования киевского профессора X. фон-Гюббенета. Им были произведены, между прочим, следующие опыты.
Доклад Жибера вызвал в академии бурные и продолжительные прения, в них горячее участие принял Рикор, который упрямо, несмотря на
всю очевидность, отрицал до тех пор заразительность вторичного сифилиса; в конце концов Рикор был принужден сознаться, что ошибался, и присоединился к мнению
о заразительности вторичного сифилиса.
Я не имею даже отдаленного представления
о типических процессах, общих
всем человеческим организмам; а между тем каждый больной предстает передо мною во
всем богатстве и разнообразии своих индивидуальных особенностей и отклонений от средней нормы.
Но этою мыслью
о жизненной непригодности теперешней науки я старался скрыть и затемнить от себя другую, слишком страшную для меня мысль: я начинал
все больше убеждаться, что сам я лично совершенно негоден к выбранному мною делу и что, решая отдаться медицине, я не имел самого отдаленного представления
о тех требованиях, которым должен удовлетворять врач.
Ту больную с аневризмой,
о которой я рассказывал, я исследовал вполне добросовестно, применил к этому исследованию
все, что требуется наукой, и тем не менее грубо ошибся.
«Великое учение
о непрерывности, — говорит он, — не позволяет нам предположить, чтобы что-нибудь могло явиться в природе неожиданно и без предшественников, без постепенного перехода; неоспоримо, что низшие позвоночные животные обладают, хотя и в менее развитом виде, тою частью мозга, которую мы имеем
все основания считать у себя самих органом сознания.
Все это так. Но как быть иначе, где выход? Отказаться от живосечения — это значит поставить на карту
все будущее медицины, навеки обречь ее на неверный и бесплодный путь клинического наблюдения. Нужно ясно сознать
все громадное значение вивисекций для науки, чтобы понять, что выход тут все-таки один — задушить в себе укоры совести, подавить жалость и гнать от себя мысль
о том, что за страдающими глазами пытаемых животных таится живое страдание.
«Неправда и то, — продолжает Белль-Тайлор, — что будто бы через вивисекцию Кох нашел средство от чахотки; напротив, его прививания причиняли сперва лихорадку, а потом смерть». (Речь свою оратор произнес в конце 1893 года, когда почти никто уж и не защищал коховского туберкулина; но
о том, что путем живосечений тот же Кох открыл туберкулезную палочку, что путем живосечений создалась
вся бактериология, — Белль-Тайлор благоразумно умалчивает.)
В 1883 году прусское правительство, под влиянием агитации антививисекционистов, обратилось к медицинским факультетам с запросом
о степени необходимости живосечений; один выдающийся немецкий физиолог вместо ответа прислал в министерство «Руководство к физиологии» Германа, причем в руководстве этом он вычеркнул
все те факты, которых без живосечений было бы невозможно установить; по сообщению немецких газет, «книга Германа вследствие таких отметок походила на русскую газету, прошедшую сквозь цензуру: зачеркнутых мест было больше, чем незачеркнутых».
Первое время я испытывал такой страх чуть не перед половиною
всех моих больных; и страх этот еще усиливался от сознания моей действительной неопытности; чего стоил один тот случай с сыном прачки,
о котором я уже рассказывал.
Мне не раз случалось таким тоном говорить
о медицине;
все, что я рассказывал, была правда, но всегда после подобных разговоров мне становилось совестно; эту правду я оценивал, становясь на точку зрения своих слушателей, в душе же у меня, несмотря на
все, отношение к медицине было серьезное и полное уважения.
Медицина есть наука
о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина есть наука
о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко
всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою
о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
«Медицина, конечно, помогает неделимому, но она помогает ему лишь насчет вида…» Природа расточительна и неаккуратна; она выбрасывает на свет много существ и не слишком заботится
о совершенстве каждого из них; отбирать и уничтожать
все неудавшееся она предоставляет беспощадной жизни.
Недавно в одной статье
о задачах медицины в будущем я встретил следующие рассуждения: «Оградить организм от той разнообразной массы ядов, которые беспрерывно в него вносятся микробами, можно бы лишь тогда, когда бы был открыт один общий антитоксин для ядов, выделяемых
всеми видами микробов.
Должен же когда-нибудь кончиться этот вечный надсад, эта вечная ломка себя во
всех направлениях; должно же человечество зажить наконец вольно,
всею широтою своих потребностей, потеряв самое представление
о возможности такой нелепости, как «противоестественная потребность».
Когда я читаю
о дикарях, об их выносливости,
о тонкости их внешних чувств, меня охватывает тяжелая зависть, и я не могу примириться с мыслью, — неужели, действительно, необходимо и неизбежно было потерять нам
все это?
Ведь для нас
все эти люди — существа совершенно с другой планеты, с которыми у нас нет ничего общего, даже в самом понятии
о здоровье.
К часто повторяющимся впечатлениям привыкаешь. Тем не менее, когда, с легкой краской на лице и неуловимым трепетом
всего тела, передо мною раздевается больная, у меня иногда мелькает мысль: имею ли я представление
о том, что теперь творится у нее в душе?
Глядя на меня в полумраке вагона своими ясными, спокойными глазами, она рассказывала мне
о симптомах своей болезни, об ее начале; она посвятила меня во
все самые сокровенные стороны своей половой и брачной жизни, не было ничего, перед чем бы она остановилась; и
все это без всякой нужды, без всякой цели, даже без моих расспросов!
Мы стыдимся и не уважаем своего тела, поэтому мы и не заботимся
о нем;
вся забота обращена на его украшение, хотя бы ценою полного его изуродования.
Барыня эта, конечно, много и горячо будет
всем рассказывать
о корыстолюбии наших врачей. И удивительно, с какою уверенностью в своей правоте распространяют свои рассказы подобные люди и с каким сочувствием встречает общество эти рассказы. В № 248 «Рижского вестника» за 1894 год было помещено письмо в редакцию следующего содержания...
Если бы люди
всех профессий — адвокаты, чиновники, фабриканты, помещики, торговцы — делали для несостоятельных людей столько же, сколько в пределах своей профессии делают врачи, то самый вопрос
о бедных до некоторой степени потерял бы свою остроту. Но суть в том, что врачи должны быть бескорыстными, а остальные… остальные могут довольствоваться тем, чтоб требовать этого бескорыстия от врачей.
Это ведет к конкуренции между врачами, в которой худшие из них не брезгуют никакими средствами, чтоб отбить пациента у соперника: приглашенные к больному, такие врачи первым делом раскритикуют
все назначения своего предшественника и заявят, что «так недолго было и уморить больного»; последние страницы
всех газет кишат рекламами таких врачей, и их фамилии стали известны каждому не менее фамилии вездесущего Генриха Блокка; более ловкие искусно пускают в публику через газетных хроникеров и интервьюеров известия
о совершаемых ими блестящих операциях и излечениях и т. п.
Я просидел у больного с полчаса, утешая и успокаивая его жену. Комната была убогая, но
все в ней говорило
о запросах хозяина. В углу лежала груда газет, на комоде и на швейной машине были книги, и на их корешках я прочел некоторые дорогие, близкие имена.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; //
Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной //
О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И
о былом воспоминать?
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша
вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, //
О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали
о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим
о старине». — // «
О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче
всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Но тише! Слышишь? Критик строгий // Повелевает сбросить нам // Элегии венок убогий // И нашей братье рифмачам // Кричит: «Да перестаньте плакать, // И
всё одно и то же квакать, // Жалеть
о прежнем,
о былом: // Довольно, пойте
о другом!» // — Ты прав, и верно нам укажешь // Трубу, личину и кинжал, // И мыслей мертвый капитал // Отвсюду воскресить прикажешь: // Не так ли, друг? — Ничуть. Куда! // «Пишите оды, господа,