Неточные совпадения
Я буду писать о том, что испытывал, знакомясь с медициной, чего
я ждал
от нее и что она
мне дала, буду писать о своих первых самостоятельных шагах на врачебном поприще и о впечатлениях, вынесенных
мною из моей практики.
Наука эта была для
меня тяжелою и неприятною повинностью, которую для чего-то необходимо было отбыть, но которая сама по себе не представляла для
меня решительно никакого интереса; что
мне было до того, в каком веке написано «Слово Даниила Заточника», чей сын был Оттон Великий и как будет страдательный залог
от «persuadeo tibi» [Уверяю тебя (лат.).
Близкие, дорогие
мне люди стали в моих глазах как-то двоиться; эта девушка, — в ней столько оригинального и славного,
от ее присутствия на душе становится хорошо и светло, а между тем все, составляющее ее,
мне хорошо известно, и ничего в ней нет особенного: на ее мозге те же извилины, что и на сотнях виденных
мною мозгов, мускулы ее так же насквозь пропитаны жиром, который делает столь неприятным препарирование женских трупов, и вообще в ней нет решительно ничего привлекательного и поэтического.
С новым и странным чувством
я приглядывался к окружавшим
меня людям, и
меня все больше поражало, как мало среди них здоровых; почти каждый чем-нибудь да был болен. Мир начинал казаться
мне одною громадною, сплошною больницею. Да, это становилось все несомненнее: нормальный человек — это человек больной; здоровый представляет собою лишь счастливое уродство, резкое уклонение
от нормы.
Когда
я в первый раз приступил к изучению теоретического акушерства,
я, раскрыв книгу, просидел за нею всю ночь напролет;
я не мог
от нее оторваться; подобный тяжелому, горячечному кошмару, развертывался передо
мною «нормальный», «физиологический» процесс родов.
Все виденное и передуманное в последнее время вдруг встало предо
мною, и
я ужаснулся, до чего человек не защищен
от случайностей, на каком тонком волоске висит всегда его здоровье.
Впрочем, привычка эта вырабатывается скорее, чем можно бы думать, и
я не знаю случая, чтобы медик, одолевший препаровку трупов, отказался
от врачебной дороги вследствие неспособности привыкнуть к стонам и крови. И слава богу, разумеется, потому что такое относительное «очерствение» не только необходимо, но прямо желательно; об этом не может быть и спора. Но в изучении медицины на больных есть другая сторона, несравненно более тяжелая и сложная, в которой далеко не все столь же бесспорно.
Но для матери вскрытие ее ребенка часто составляет не меньшее горе, чем сама его смерть; даже интеллигентные лица большею частью крайне неохотно соглашаются на вскрытие близкого человека, для невежественного же бедняка оно кажется чем-то прямо ужасным;
я не раз видел, как фабричная, зарабатывающая по сорок копеек в день, совала ассистенту трехрублевку, пытаясь взяткою спасти своего умершего ребенка
от «поругания».
Однажды летом
я был на вскрытии девочки, умершей
от крупозного воспаления легких. Большинство товарищей разъехалось на каникулы, присутствовали только ординатор и
я. Служитель огромного роста, с черной бородой, вскрыл труп и вынул органы. Умершая лежала с запрокинутою назад головою, широко зияя окровавленною грудобрюшною полостью; на белом мраморе стола, в лужах алой крови, темнели внутренности. Прозектор разрезывал на деревянной дощечке правое легкое.
Я испытывал такое ощущение, как будто попал в школу к авгурам. Мы — те же будущие авгуры, нас стесняться нечего, и вот нас посвящали в изнанку дела; профаны могут возмущаться существованием этой изнанки и ее резким отличием
от лицевой стороны, мы же должны приучаться смотреть на дело «шире»…
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как
я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того, что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить,
от этой ли болезни следовало его лечить!
Выслушав больную, он стал тщательно и подробно расспрашивать ее о состоянии ее здоровья до настоящей болезни, о начале заболевания, о всех отправлениях больной в течение болезни; и уж
от одного этого умелого расспроса картина получилась совершенно другая, чем у
меня: перед нами развернулся не ряд бессвязных симптомов, а совокупная жизнь больного организма во всех его отличиях
от здорового.
Он шел к ним медленно и осторожно, как слепой, идущий по обрывистой горной тропинке, ни одного самого мелкого признака он не оставил без строгого и внимательного обсуждения; чтоб объяснить какой-нибудь ничтожный симптом, на который
я и внимания-то не обратил, он ставил вверх дном весь огромный арсенал анатомии, физиологии и патологии; он сам шел навстречу всем противоречиям и неясностям и отходил
от них, лишь добившись полного их объяснения…
Отношение мое к медицине резко изменилось. Приступая к ее изучению,
я ждал
от нее всего; увидев, что всего медицина делать не может,
я заключил, что она не может делать ничего; теперь
я видел, как много все-таки может она, и это «многое» преисполняло
меня доверием и уважением к науке, которую
я так еще недавно презирал до глубины души.
Я тщательно исследую, сохранила ли кожа свою чувствительность, поражены ли другие конечности, правильно ли функционируют головные нервы и пр., — и могу, наконец, с полной уверенностью сказать: поражение, вызвавшее в данном случае паралич левой ноги, находится в коре центральной извилины правого мозгового полушария, недалеко
от темени…
Через два дня
я получил
от него записку: «Милостивый государь! Жене моей не только не стало лучше, но ей совсем плохо. Будьте добры приехать».
—
Я очень потею
от него, — ночью пришлось сменить три рубашки.
— А у
меня, доктор, боли появились в правом плече! — медленно произнесла она, с ненавистью глядя на
меня. — Всю ночь не могла заснуть
от боли, хотя очень аккуратно принимала вашу салицилку. Для вас это, не правда ли, очень неожиданно?
При прощании
меня больше не просили приходить. Как это ни было для
меня оскорбительно, но в душе
я был рад, что отделался
от своей пациентки; измучила она
меня чрезвычайно.
— А
я ему колоквинту назначил, — сконфуженно произнес
я, когда мы вышли
от больного.
Я вышел, как убитый; дело было ясно: своими втираниями
я разогнал из железы гной по всему телу, и у мальчика начиналось общее гноекровие,
от которого спасения нет.
Я вытащил расширитель и дрожащими
от волнения руками ввел его вторично, но опять не туда.
Как же в данном случае следует поступать? Ведь
я не решил вопроса, —
я просто убежал
от него. Лично
я мог это сделать, но что было бы, если бы так поступали все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал
мне о тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но как могу
я смотреть спокойно, когда он, того и гляди, заедет ножом черт знает куда?!»
Это очень добросовестно, но… но со стороны,
от работавших у него врачей,
я слышал, что поступать в его отделение не стоит: хирург он хороший, но у него ничему не научишься.
Мне думается, что только самое строгое и систематическое проведение в жизнь правила, рекомендованного Мажанди, могло бы хоть до известной степени спасти больных
от необходимости платить своей кровью и жизнью за образование искусных хирургов. Но все-таки это лишь до известной степени. Когда можно признать хирурга «достаточно» опытным? Где для этого граница?
Час назад
я ушел
от одной славной женщины, которую
я вчера оперировал, — страшная операция…
«Ни в одном из моих случаев, — прибавлял д-р Рехтзамер, —
я не мог констатировать смерти больного в зависимости
от отравления наперстянкой».
Я вышел из больницы, а восклицательные знаки моего рецепта неотступно стояли перед моими глазами.
Мне вспоминались слова д-ра Рехтзамера: «Ни в одном из моих случаев
я не мог констатировать смерти больного в зависимости
от отравления наперстянкой». — Ну, а если на мою долю выпадет печальная необходимость «констатировать смерть
от отравления наперстянкой», — наперстянкой, выписывая которую
я сам ставил такие красноречивые восклицательные знаки?
На следующий день больному стало хуже; он тупо смотрел на
меня потускневшими глазами, кончик его носа посинел, пульс был по-прежнему частый, и появились перебои. Отчего это все, —
от наперстянки или несмотря на нее? У больного сердце было слабое, и явления могли обусловливаться естественным процессом, с которым наперстянка еще не успела справиться.
«А если это
от наперстянки?» — мелькнула у
меня мысль.
—
Мне мой доктор прописал
от бессонницы новое средство… Самое новое! Ты его, должно быть, и не знаешь еще… Как его? Хло-ра-лоз… Не хлорал-гидрат, — он действует на сердце, — а этот совершенно безвредный: усовершенствованный хлорал-гидрат.
От вопросов, спутанных и тяжелых, на которые не знаешь, как ответить, перед которыми останавливаешься в полной беспомощности,
мне приходится теперь перейти к вопросу, на который возможен только один, совершенно определенный, ответ. Здесь грубо и сознательно не хотят ведаться с человеком, приносимым в жертву науке, —
Я не имею даже отдаленного представления о типических процессах, общих всем человеческим организмам; а между тем каждый больной предстает передо
мною во всем богатстве и разнообразии своих индивидуальных особенностей и отклонений
от средней нормы.
Это было в три часа. А в пять, через два часа, ко
мне прибежала подруга больной и, рыдая, объявила, что больная умерла: встала
от обеда, вдруг пошатнулась, побледнела, изо рта ее хлынула кровь, и она упала мертвая.
И теперь
я понял: очевидно, у больной была аневризма; затрудненное глотание под вечер (после обеда!), которое
я объяснил себе как globus hystericus, вызывалось набуханием аневризмы под влиянием увеличенного кровяного давления после еды… Но что кому пользы
от этого позднего диагноза?
Пока
мне неясен способ его действия,
я ничем не гарантирован
от того, что и мое личное впечатление — лишь оптический обман.
За эту мысль
я хватался каждый раз, когда уж слишком жутко становилось
от той непроглядной тьмы, действовать в которой
я был обречен несовершенством своей науки.
Но этою мыслью о жизненной непригодности теперешней науки
я старался скрыть и затемнить
от себя другую, слишком страшную для
меня мысль:
я начинал все больше убеждаться, что сам
я лично совершенно негоден к выбранному
мною делу и что, решая отдаться медицине,
я не имел самого отдаленного представления о тех требованиях, которым должен удовлетворять врач.
Но прав ли
я, отказываясь
от своего диплома?
— Милостивые государи! — объявил он. — Вы помните женщину с эндометритом, которую
я вам демонстрировал полторы недели назад и которой
я тогда же сделал при вас выскабливание матки? Вчера она умерла
от заражения брюшины…
Профессор говорил еще долго, но
я его уже не слушал. Сообщение его как бы столкнуло
меня с неба, на которое
меня вознесли мои тогдашние восторги перед успехами медицины.
Я думал: «Наш профессор — европейски известный специалист, всеми признанный талант, тем не менее даже и он не гарантирован
от таких страшных ошибок. Что же ждет в будущем
меня, ординарнейшего, ничем не выдающегося человека?»
Первое время
я испытывал такой страх чуть не перед половиною всех моих больных; и страх этот еще усиливался
от сознания моей действительной неопытности; чего стоил один тот случай с сыном прачки, о котором
я уже рассказывал.
По требованию родителей было произведено судебно-медицинское вскрытие умершей; все ее внутренние органы оказались совершенно нормальными, как
я и нашел их при исследовании больной перед хлороформированием; и тем не менее — смерть
от этой ужасной идиосинкразии, которую невозможно предвидеть.
У
меня есть один знакомый, три года у него сильно болит правое колено; один врач определил туберкулез, другой — сифилис, третий — подагру; и облегчения ни
от кого нет.
«
Я не верю в вашу медицину», — говорит дама. Во что же, собственно, она не верит? В то, что возможно в два дня «перервать» коклюш, или в то, что при некоторых глазных болезнях своевременным применением атропина можно спасти человека
от слепоты? Ни в два дня, ни в три недели невозможно перервать коклюш, но несколькими каплями атропина можно сохранить человеку зрение, и тот, кто не «верит» в это, подобен скептику, не верящему, чтоб где-нибудь на свете мужики говорили по-французски.
Человек долгие годы страдает удушьем;
я прижигаю ему носовые раковины, — и он становится здоровым и счастливым
от своего здоровья; мальчик туп, невнимателен и беспамятен:
я вырезаю ему гипертрофированные миндалины, — и он умственно совершенно перерождается; ребенок истощен поносами:
я без всяких лекарств, одним регулированием диеты и времени приема пищи достигаю того, что он становится полным и веселым.
Что
мне было сказать? Что это — следствие назначенного
мною лечения? Глупее поступить было бы невозможно.
Я совершенно бесцельно подорвал бы доверие ко
мне больного и заставил бы его ждать всяких бед
от каждого моего назначения. И
я молча, стараясь не встретиться со взглядом жены больного, выслушал ее речи об удивительном разнообразии осложнений при тифе.
Все это так далеко
от того простого исполнения предписаний медицины, в котором, как
я раньше думал, и заключается все наше дело!
И в шесть часов утра, и в одиннадцать часов ночи
я вижу в окошко склоненную над сапогом стриженую голову Васьки, а кругом него — таких же зеленых и худых мальчиков и подмастерьев; маленькая керосиновая лампа тускло горит над их головами, из окна тянет на улицу густою, прелою вонью,
от которой мутит в груди.
Сейчас только
я воротился
от одной больной папиросницы; она живет в углу с двумя ребятами.