«Я не верю в вашу медицину», — говорит дама. Во что же, собственно, она не верит? В то, что возможно в два дня «перервать» коклюш, или в то, что при некоторых глазных болезнях своевременным применением атропина можно спасти человека от слепоты? Ни в два дня, ни в три недели невозможно перервать коклюш, но несколькими каплями атропина можно сохранить человеку зрение, и тот,
кто не «верит» в это, подобен скептику, не верящему, чтоб где-нибудь на свете мужики говорили по-французски.
Неточные совпадения
Мы учимся на больных; с этой целью больные и принимаются в клиники; если
кто из них
не захочет показываться и давать себя исследовать студентам, то его немедленно, без всяких разговоров, удаляют из клиники. Между тем так ли для больного безразличны все эти исследования и демонстрации?
Пользуясь невозможностью бедняков лечиться на собственные средства, наша школа обращает больных в манекены для упражнений, топчет без пощады стыдливость женщины, увеличивает и без того немалое горе матери, подвергая жестокому «поруганию» ее умершего ребенка, но
не делать этого школа
не может; по доброй воле мало
кто из больных согласился бы служить науке.
И я начинал жалеть, что бросил свою практику и приехал в Петербург. Бильрот говорит: «Только врач,
не имеющий ни капли совести, может позволить себе самостоятельно пользоваться теми правами, которые ему дает его диплом». А
кто в этом виноват?
Не мы! Сами устраивают так, что нам нет другого выхода, — пускай сами же и платятся!..
«Я требую, — писал в 1874 году известный немецкий хирург Лангенбек, — чтобы всякий врач, призванный на поле сражения, обладал оперативною техникою настолько же в совершенстве, насколько боевые солдаты владеют военным оружием…»
Кому, действительно, может прийти в голову послать в битву солдат, которые никогда
не держали в руках ружья, а только видели, как стреляют другие? А между тем врачи повсюду идут
не только на поле сражения, а и вообще в жизнь неловкими рекрутами,
не знающими, как взяться за оружие.
Медицинская печать всех стран истощается в усилиях добиться устранения этой вопиющей несообразности, но все ее усилия остаются тщетными. Почему? Я решительно
не в состоянии объяснить этого…
Кому невыгодно понять необходимость практической подготовленности врача?
Не обществу, конечно, — но ведь и
не самим же врачам, которые все время
не устают твердить этому обществу: «ведь мы учимся на вас, мы приобретаем опытность ценою вашей жизни и здоровья!..»
Одних указаний здесь мало; как бы мой руководитель ни был опытен, но главное все-таки я должен приобрести сам; оперировать твердо и уверенно может только тот,
кто имеет навык, а как получить этот навык, если предварительно
не оперировать, — хотя бы рукою нетвердою и неуверенною?
Так рассказывал в восьмидесятых годах покрытый всемирною славою Спенсер Уэльс, один из благодетелей человечества, благодаря операции которого была спасена жизнь десяткам тысяч женщин.
Кто упрекнет его за его смелость? Победителя
не судят.
«Позволительно ли еще, — писал по поводу этих опытов Шнепф [De la contagion des accidents consecutifs de la syphilis. Annales des maladies de la peau et de la syphilis, publ. par A. Cazenave. Vol. IV. 1851–52, p. 44.], — ждать более убедительных доказательств заразительности вторичных явлений сифилиса?
Не нужно новых опытов на здоровых людях: опыты Уоллеса делают их совершенно бесполезными. Дело решено, наука
не хочет новых жертв; тем хуже для тех,
кто закрывает глаза перед светом».
Кое-как я нес свои обязанности, горько смеясь в душе над больными, которые имели наивность обращаться ко мне за помощью: они, как и я раньше, думают, что тот,
кто прошел медицинский факультет, есть уже врач, они
не знают, что врачей на свете так же мало, как и поэтов, что врач — ординарный человек при теперешнем состоянии науки — бессмыслица.
Но
кто же
не знает, что академическая ученость почти всегда является носительницею рутины?
Да, уж пощады в подобных случаях
не жди ни от
кого!
Многое из того, что мною рассказано в предыдущих главах, может у людей, слепо верующих в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь, зная все, я все-таки с искренним чувством говорю: я верю в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого
не знает. И могу ли я
не верить, когда то и дело вижу, как она дает мне возможность спасать людей, как губят сами себя те,
кто отрицает ее?
Нет, я — я верю в медицину, и мне глубоко жаль тех,
кто в нее
не верит.
Кто учтет, сколько при этом было пережито тяжелой душевной ломки, сколько женщин погибло,
не решаясь раскрыть перед мужчиною своих болезней?
Сестра стояла молча, и из ее глаз непроизвольно текли крупные слезы; гордая, она досадовала, что
не может их удержать, и они капали еще чаще. Ее большое горе было опошлено и измельчено, таких, как она, — тысячи, и ничего в ее горе нет ни для
кого ужасного… А она так ждала его совета, так надеялась!
Деревня, действительно, гибнет и вырождается,
не зная врачебной помощи. Но неужели причина этого лежит в том, что у нас мало врачей? Половина русского населения ходит в лаптях, — неужели это оттого, что у нас мало сапожников? Увеличивайте число сапожников без конца — в результате получится лишь одно: самим сапожникам придется ходить в лаптях, а
кто ходил в лаптях, тот и будет продолжать ходить в них.
Кто хоть сколько-нибудь знаком с положением нашей деревни, тот
не будет спорить, что ее бедность и некультурность совершенно закрывают доступ к ней обыкновенному вольнопрактикующему врачу.
Мои товарищи по гимназии —
кто податной инспектор,
кто инженер,
кто акцизный чиновник; за спокойную, безмятежную службу они получают жалованье, о каком я
не смею и мечтать.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем,
кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее
не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «
Кто? толстый этот генерал?»
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов
не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! //
Кто будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
Конечно,
не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от
кого я пьян бывал!
Блажен,
кто смолоду был молод, // Блажен,
кто вовремя созрел, //
Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; //
Кто странным снам
не предавался, //
Кто черни светской
не чуждался, //
Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; //
Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, //
Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О
ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.
Бывало, он еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С
кого начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет //
Не прозвонит ему обед.