Неточные совпадения
Они покраснеют от стыда, если не сумеют ответить, в каком веке жил Людовик XIV, но легко сознаются в незнании того, что
такое угар
и отчего светится в темноте фосфор.
Близкие, дорогие мне люди стали в моих глазах как-то двоиться; эта девушка, — в ней столько оригинального
и славного, от ее присутствия на душе становится хорошо
и светло, а между тем все, составляющее ее, мне хорошо известно,
и ничего в ней нет особенного: на ее мозге те же извилины, что
и на сотнях виденных мною мозгов, мускулы ее
так же насквозь пропитаны жиром, который делает столь неприятным препарирование женских трупов,
и вообще в ней нет решительно ничего привлекательного
и поэтического.
Метод этот
так обаятельно действовал на ум потому, что являлся не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта как будто сами собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, — не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает
и несет с собою природа».
Больной был мужик громадного роста, плотный
и мускулистый, с загорелым лицом; весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной боли, он лежал на спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его сводило назад, челюсти судорожно впивались одна в другую,
так что зубы трещали,
и страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его тело с постели; от головы во все стороны расходилось по подушке мокрое пятно от пота.
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся
и ударился спиною о корыто, —
и вот он уже шестой год лежит у нас в клинике: ноги его висят, как плети, больной ими не может двинуть, он мочится
и ходит под себя; беспомощный, как грудной ребенок, он лежит
так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней,
и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
Она лежала на спине, с обнаженным громадным животом, беспомощно уронив руки, с выступившими на лбу капельками пота; когда ее схватывали потуги, она сгибала колени
и стискивала зубы, стараясь сдерживать стоны,
и все-таки стонала.
Я присматривался к нему с тяжелым, неприязненным чувством; это был у них второй ребенок, — значит, он знал, что жене его предстоят все эти муки,
и все-таки пошел на это…
Только бы его, здоровья, — с ним ничего не страшно, никакие испытания; его потерять — значит потерять все; без него нет свободы, нет независимости, человек становится рабом окружающих людей
и обстановки; оно — высшее
и необходимейшее благо, а между тем удержать его
так трудно!
— Вы полагаете, что у вас diabetes insipidus, — резко сказал он. — Это очень хорошо, что вы
так прилежно изучаете Штрюмпеля: вы не забыли решительно ни одного симптома. Желаю вам
так же хорошо ответить о диабете на экзамене. Поменьше курите, больше ешьте
и двигайтесь
и бросьте думать о диабете.
Впрочем, привычка эта вырабатывается скорее, чем можно бы думать,
и я не знаю случая, чтобы медик, одолевший препаровку трупов, отказался от врачебной дороги вследствие неспособности привыкнуть к стонам
и крови.
И слава богу, разумеется, потому что
такое относительное «очерствение» не только необходимо, но прямо желательно; об этом не может быть
и спора. Но в изучении медицины на больных есть другая сторона, несравненно более тяжелая
и сложная, в которой далеко не все столь же бесспорно.
Мы учимся на больных; с этой целью больные
и принимаются в клиники; если кто из них не захочет показываться
и давать себя исследовать студентам, то его немедленно, без всяких разговоров, удаляют из клиники. Между тем
так ли для больного безразличны все эти исследования
и демонстрации?
— Если вы приставите стетоскоп к груди больного, — объясняет ассистент, —
и в то же время будете постукивать рядом ручкою молоточка по плессиметру, то услышите ясный, металлический,
так называемый «амфорический» звук… Пожалуйста, коллега! — обращается он к студенту, указывая на больного. — Ну-ка, голубчик, повернись на бок!.. Поднимись, сядь!..
Сказать кстати, право вскрывать умерших больных присвоили себе, помимо клиник,
и вообще все больницы, — присвоили совершенно самовольно, потому что закон им
такого права не дает; обязательные вскрытия производятся по закону только в судебно-медицинских целях.
Но
такая плата для многих слишком тяжела,
и они предпочитают умирать без помощи.
Тут мне ясно, что если щепетильность эта
и бессмысленна, то считаться с нею все-таки очень следует.
Какой из этого возможен выход, я решительно не знаю; я знаю только, что медицина необходима,
и иначе учиться нельзя, но я знаю также, что если бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении той больной у сифилидолога, то я сказал бы, что мне нет дела до медицинской школы
и что нельзя
так топтать личность человека только потому, что он беден.
Хирург заметно волновался: он нервно крутил усы
и притворно скучающим взглядом блуждал по рядам студентов; когда профессор-патолог отпускал какую-нибудь шуточку, он спешил предупредительно улыбнуться; вообще в его отношении к патологу было что-то заискивающее, как у школьника перед экзаменатором. Я смотрел на него,
и мне странно было подумать, — неужели это тот самый грозный NN., который
таким величественным олимпийцем глядит в своей клинике?
Вскрытие кончилось. В своем эпикризе патолог заявил, что перитонит был, несомненно, вызван поранением кишечника, но что при той массе сращений
и перемычек, которыми изобиловала опухоль, заметить
такое поранение было очень нелегко,
и в столь тяжелых операциях ни один самый лучший хирург не может быть гарантирован от несчастных случайностей.
Я испытывал
такое ощущение, как будто попал в школу к авгурам. Мы — те же будущие авгуры, нас стесняться нечего,
и вот нас посвящали в изнанку дела; профаны могут возмущаться существованием этой изнанки
и ее резким отличием от лицевой стороны, мы же должны приучаться смотреть на дело «шире»…
Перед нами выводили ребенка с туберкулезным pyo-pneumothorax’ом; худой
и иссохший, с торчащими костями
и синюшным лицом, он сидел, быстро
и часто дыша; когда его клали на спину, он начинал кашлять
так, что, казалось, сейчас вывернутся все его внутренности.
И опять-таки профессор сообщал нам все это с самым серьезным
и невозмутимым видом; я смотрел ему в глаза, смеясь в душе,
и думал: «Ну, разве же ты не авгур?
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того, что помогает»: больному назначается известное лечение,
и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого,
и вся медицина ставится вверх ногами: не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Каким образом из всего только что описанного мог я сделать
такое резкое
и решительное заключение?
Так именно
и относится к медицине большинство недумающих людей…
Та же гигиеническая выставка,
так много показавшая, что дает медицина, для г. фельетониста не существует: из всей выставки он видит только этот «случайно найденный полип»
и обливает за него презрением врачей
и медицину, даже не интересуясь узнать, возможно ли при жизни открыть
такой полип.
Я слушал, пораженный
и восхищенный;
такими жалкими
и ребяческими казались мне теперь
и мое исследование
и весь мой скептицизм!.. Спутанная
и неясная картина, в которой, по-моему, было невозможно разобраться, стала совершенно ясной
и понятной.
И это было достигнуто на основании
таких ничтожных данных, что смешно было подумать…
Отношение мое к медицине резко изменилось. Приступая к ее изучению, я ждал от нее всего; увидев, что всего медицина делать не может, я заключил, что она не может делать ничего; теперь я видел, как много все-таки может она,
и это «многое» преисполняло меня доверием
и уважением к науке, которую я
так еще недавно презирал до глубины души.
Какая громадная, многовековая подготовительная работа была нужна для того, чтобы выработать
такие на вид простые приемы исследования, сколько для этого требовалось наблюдательности, гения, труда
и знания!
Передо мною раскрывались
такие светлые перспективы, что становилось весело за жизнь
и за человека.
Все это приходилось воспринимать совершенно механически: желание продумать воспринятое, остановиться на том или другом падало под напором сыпавшихся все новых
и новых знаний;
и эти новые знания приходилось складывать в себе
так же механически
и утешаться мыслью: «потом, когда у меня будет больше времени, я все это обдумаю
и приведу в порядок».
Выпускные экзамены кончились. Нас пригласили в актовую залу, мы подписали врачебную клятву
и получили дипломы. В дипломах этих, украшенных государственным гербом
и большой университетской печатью, удостоверялось, что мы с успехом сдали все испытания, как теоретические,
так и практические,
и что медицинский факультет признал нас достойными степени лекаря «со всеми правами
и преимуществами, сопряженными по закону с этим званием».
С тяжелым
и нерадостным чувством покидал я нашу alma mater [Дословно: «мать-кормилица» (лат.);
так называют высшее учебное заведение лица, его окончившие.
Хорошо, если у больного окажется
такая болезнь, при которой можно будет ждать: тогда я пропишу что-нибудь безразличное
и потом справлюсь дома, что в данном случае следует делать.
Но раз у больной нарыв печени, то необходима операция (в клинике это
так легко сказать!). Я стал уговаривать мужа поместить жену в больницу, я говорил ему, что положение крайне серьезно, что у больной — нарыв во внутренностях
и что если он вскроется в брюшную полость, то смерть неминуема. Муж долго колебался, но, наконец, внял моим убеждениям
и свез жену в больницу.
Я чуть дотронулся до ее живота — больная вскрикнула. Ординатор вступил с нею в разговор, стал расспрашивать, как она провела ночь,
и постепенно всю руку погрузил в ее живот,
так что больная даже не заметила.
Как мог я
так поверхностно
и небрежно произвести исследование?
Тем не менее при распознавании болезней я все-таки еще хоть сколько-нибудь мог чувствовать под ногами почву: диагнозы ставились в клиниках на наших глазах,
и если сами мы принимали в их постановке очень незначительное участие, то по крайней мере видели достаточно.
— Вот, доктор, вы говорили, что скоро все пройдет, — сказала она. — У меня все не проходит, а, напротив, становится все хуже.
Такие страшные боли, — господи! Я
и не думала, что возможны
такие страдания!
— Полноте, сударыня, ну можно ли
так падать духом! — сказал я. — Тут никакой
и речи не может быть о смерти, — скоро вы будете совершенно здоровы.
— Ну, кажется, наконец начинаю поправляться! — сказала она. — Уж надоела же я вам, доктор, — признайтесь!
Такая нетерпеливая, просто срам! Уж меня муж
и то стыдит… Скажите, теперь можно надеяться, что пойдет на выздоровление?
Почти каждый случай с
такою наглядностью раскрывал передо мною все с новых
и новых сторон всю глубину моего невежества
и неподготовленности, что у меня опускались руки.
В своих диагнозах
и предсказаниях насчет дальнейшего течения болезни я то
и дело ошибался
так, что боялся показаться пациентам на глаза.
Я говорил окружавшим: «Поставьте больному клизму, положите припарку»
и боялся, чтоб меня не вздумали спросить: «А как это нужно сделать?»
Таких «мелочей» нам не показывали: ведь это — дело фельдшеров, сиделок, а врач должен только отдать соответственное приказание.
Осмотрев больного, Иван Семенович заставил его сесть, набрал в гуттаперчевый баллон теплой воды
и, введя наконечник между зубами больного, проспринцевал ему рот: вышла масса вязкой, тягучей слизи. Больной сидел, кашляя
и перхая, а Иван Семенович продолжал энергично спринцевать: как он не боялся, что больной захлебнется?.. С каждым новым спринцеванием слизь выделялась снова
и снова; я был поражен, что
такое невероятное количество слизи могло уместиться во рту человека.
— Ай-ай-ай! — сказал Иван Семенович, покачав головою. —
Такому слабому! Этак недолго
и убить человека!.. Да
и какое могло быть к ней показание? Просто человек без сознания глотает плохо, — понятно, во рту разная дрянь
и накопилась.
В книгах не было указания на возможность подобного «осложнения» при тифе; но разве книги могут предвидеть все мелочи? Я был в отчаянии: я
так глуп
и несообразителен, что не гожусь во врачи; я только способен действовать по-фельдшерски, по готовому шаблону. Теперь мне смешно вспомнить об этом отчаянии: студентам очень много твердят о необходимости индивидуализировать каждый случай, но умение индивидуализировать достигается только опытом.
Наконец произошел один случай.
И теперь еще, когда я вспоминаю о нем, мною овладевают тоска
и ужас. Но рассказывать,
так уже все рассказывать.
Если образуется нарыв, то его нужно будет прорезать; разрез придется делать на шее, в которой находится
такая масса артерий
и вен.
Температура была 39,5°; правый локтевой сустав распух
и был
так болезнен, что до руки нельзя было дотронуться.
Но, походив туда некоторое время, я убедился, что курсы эти немного дадут мне; дело велось там совсем
так же, как в университете: мы опять смотрели, смотрели —
и только; а смотрел я уж
и без того достаточно.