Неточные совпадения
Страданье, страданье без конца, страданье во всевозможных видах и формах — вот
в чем вся суть и вся
жизнь человеческого организма…
Выслушав больную, он стал тщательно и подробно расспрашивать ее о состоянии ее здоровья до настоящей болезни, о начале заболевания, о всех отправлениях больной
в течение болезни; и уж от одного этого умелого расспроса картина получилась совершенно другая, чем у меня: перед нами развернулся не ряд бессвязных симптомов, а совокупная
жизнь больного организма во всех его отличиях от здорового.
Жизнь мальчика около недели висела на волоске. Наконец температура понемногу опустилась, сыпь побледнела, больной начал приходить
в себя. Явилась надежда на благоприятный исход. Мне дорог стал этот чахлый, некрасивый мальчик с лупившейся на лице кожей и апатичным взглядом. Счастливая мать восторженно благодарила меня.
Медицинская печать всех стран истощается
в усилиях добиться устранения этой вопиющей несообразности, но все ее усилия остаются тщетными. Почему? Я решительно не
в состоянии объяснить этого… Кому невыгодно понять необходимость практической подготовленности врача? Не обществу, конечно, — но ведь и не самим же врачам, которые все время не устают твердить этому обществу: «ведь мы учимся на вас, мы приобретаем опытность ценою вашей
жизни и здоровья!..»
Да, такие минуты смягчают воспоминание о пройденном пути и до некоторой степени примиряют с ним; иначе нельзя, а не было бы первого, не было бы и второго. Но все-таки те-то, первые, — что им до чужого благополучия, купленного ценою их собственных мук? А сколько таких мук, сколько загубленных
жизней лежит на пути каждого врача! «Наши успехи идут через горы трупов», — с грустью сознается Бильрот
в одном частном письме.
Каждый номер врачебной газеты содержал
в себе сообщение о десятках новых средств, и так из недели
в неделю, из месяца
в месяц; это был какой-то громадный, бешеный, бесконечный поток, при взгляде на который разбегались глаза: новые лекарства, новые дозы, новые способы введения их, новые операции, и тут же — десятки и сотни… загубленных человеческих здоровий и
жизней.
Так рассказывал
в восьмидесятых годах покрытый всемирною славою Спенсер Уэльс, один из благодетелей человечества, благодаря операции которого была спасена
жизнь десяткам тысяч женщин. Кто упрекнет его за его смелость? Победителя не судят.
Впрочем, виноват: опытов Биденкап не производил, к нему на помощь пришло одно из тех волшебных «стечений обстоятельств», которые
в обыденной
жизни совершенно невероятны, но которые
в сифилидологии, как мы уже знаем, иногда случаются.
В том бесконечно сложном и непонятном процессе, который представляет собою
жизнь больного организма, переплетаются тысячи влияний, — бесчисленные способы вредоносного действия данной болезни и окружающей среды, бесчисленные способы целебного противодействия сил организма и той же окружающей среды, — и вот тысяча первым влиянием является наше средство.
Но наука не восполняет всецело
жизни человека: проходит юношеский пыл и мужская зрелость, наступает другая пора
жизни и с нею потребность углубляться
в самого себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях другому существу начинает щемить невольно сердце.
Наша врачебная наука
в теперешнем ее состоянии очень совершенна; мы многого не знаем и не понимаем, во многом принуждены блуждать ощупью. А дело приходится иметь со здоровьем и
жизнью человека… Уж на последних курсах университета мне понемногу стало выясняться, на какой тяжелый, скользкий и опасный путь обрекает нас несовершенство нашей науки. Однажды наш профессор-гинеколог пришел
в аудиторию хмурый и расстроенный.
Английский хирург Джемс Педжет говорит
в своей лекции «о несчастиях
в хирургии»: «Нет хирурга, которому не пришлось бы
в течение своей
жизни один или несколько раз сократить
жизнь больным,
в то время как он стремился продолжить ее.
Не существует хоть сколько-нибудь законченной науки об излечении болезней; перед медициною стоит живой человеческий организм с бесконечно сложною и запутанною
жизнью; многое
в этой
жизни уже понято, но каждое новое открытие
в то же время раскрывает все большую чудесную ее сложность; темным и малопонятным путем развиваются
в организме многие болезни, неясны и неуловимы борющиеся с ними силы организма, нет средств поддержать эти силы; есть другие болезни, сами по себе более или менее понятные; но сплошь да рядом они протекают так скрыто, что все средства науки бессильны для их определения.
Люди не имеют даже самого отдаленного представления ни о
жизни своего тела, ни о силах и средствах врачебной науки.
В этом — источник большинства недоразумений,
в этом — причина как слепой веры во всемогущество медицины, так и слепого неверия
в нее. А то и другое одинаково дает знать о себе очень тяжелыми последствиями.
Грубая, громадная и могучая
жизнь непрерывно делает свою слепую, жестокую работу, а где-то далеко внизу,
в ее ногах, копошится бессильная медицина, устанавливая свои гигиенические и терапевтические «нормы».
И как будто
жизнь задалась специальною целью посмотреть, что выйдет из этого организма, если ставить его
в самые немыслимые положения и условия.
Нет таких самых неестественных движений и положений,
в которых бы
жизнь не заставляла людей проводить все их время; нет таких ядов, которыми бы она не заставляла их дышать; нет таких жизненных условий,
в которых бы она не заставляла их жить.
Узнаем мы также, что, вследствие непомерного труда, у крестьянок на все летние месяцы совершенно прекращается свойственная женщинам физиологическая
жизнь, что швеи и учащиеся девушки
в несколько лет вырождаются
в бескровных, больных уродов.
И это тем более необходимо, что время не ждет и
жизнь быстро влечет человечество
в какую-то зловещую бездну.
Но ведь
в жизни-то, пожалуй, ничего
в конце концов и не существует, кроме сознающего себя существа, и каждое из этих существ есть центр всего и вся.
Человек
в этом отношении страшно отстал от
жизни.
«
В силу общего антагонизма между деятельностями более простых и более сложных способностей следует, — уверяет он, — это преобладание низшей умственной
жизни мешает высшей умственной
жизни.
Пусть все больше развивается мозг, но пусть же при этом у нас будут крепкие мышцы, изощренные органы чувств, ловкое и закаленное тело, дающее возможность действительно жить с природою одною
жизнью, а не только отдыхать на ее лоне
в качестве изнеженного дачника.
Будущее же это, такое радостное
в общественном отношении,
в отношении
жизни самого организма безнадежно-мрачно и скудно: ненужность физического труда, телесное рабство, жир вместо мускулов,
жизнь ненаблюдательная и близорукая — без природы, без широкого горизонта…
До самого окончания университета я каждое лето жил
в деревне
жизнью простого работника, — пахал, косил, возил снопы, рубил лес с утра до вечера.
Когда мне теперь удается вырваться
в деревню, я снова берусь за косу и топор и возвращаюсь
в Петербург с мозолистыми руками и обновленным телом, с жадною, радостною любовью к
жизни.
И все-таки
в городе я живу
жизнью чистого интеллигента, работая только мозгом. Первое время я пытаюсь против этого бороться, — упражняюсь гирями, делаю гимнастику, совершаю пешие прогулки; но терпения хватает очень ненадолго, до того все это бессмысленно и скучно… И если
в будущем физический труд будет находить себе применение только
в спорте, лаун-теннисе, гимнастике и т. п., то перед скукою такого «труда» окажутся бессильными все увещания медицины и все понимание самих людей.
Глядя на меня
в полумраке вагона своими ясными, спокойными глазами, она рассказывала мне о симптомах своей болезни, об ее начале; она посвятила меня во все самые сокровенные стороны своей половой и брачной
жизни, не было ничего, перед чем бы она остановилась; и все это без всякой нужды, без всякой цели, даже без моих расспросов!
Почти с первых проблесков сознания ребенок уже начинает получать настойчивые указания на то, что он должен стыдиться таких-то отправлений и таких-то частей своего тела; чистая натура ребенка долго не может взять
в толк этих указаний; но усилия воспитателей не ослабевают, и ребенок, наконец, начинает проникаться сознанием постыдности
жизни своего тела.
Рыдания девушки,
в ужасе останавливающейся перед грязью
жизни и дающей клятвы никогда не выходить замуж, ее опошленная и опозоренная любовь, — это драма тяжелая и серьезная, но
в то же время поражающая своей противоестественностью.
Но такая стыдливость ни
в коем случае не исключает серьезного и нестыдящегося отношения к человеческому телу и его
жизни.
В настоящее время врачебное образование, к счастью, стало доступно и женщине: это — громадное благо для всех женщин, — для всех равно, а не только для мусульманских, на что любят указывать защитники женского врачебного образования. Это громадное благо и для самой науки: только женщине удастся понять и познать темную, страшно сложную
жизнь женского организма во всей ее физической и психической целости; для мужчины это познание всегда будет отрывочным и неполным.
Они ушли. Я взялся за прерванное их приходом чтение. И вдруг меня поразило, как равнодушен я остался ко всем их благодарностям; как будто над душою пронесся докучный вихрь слов, пустых, как шелуха, и ни одного из них не осталось
в душе. А я-то раньше воображал, что подобные минуты — «награда», что это — «светлые лучи»
в темной и тяжелой
жизни врача!.. Какие же это светлые лучи? За тот же самый труд, за то же горячее желание спасти мальчика я получил бы одну ненависть, если бы он умер.
— Служба крайне тяжелая! — повторил он и снова замолчал. —
В газетах пишут: «д-р Петров был пьян». Верно, я был пьян, и это очень нехорошо. Все вправе возмущаться. Но сами-то они, — ведь девяносто девять из них на сто весьма не прочь выпить, не раз бывают пьяны и
в вину этого себе не ставят. Они только не могут понять, что другому человеку ни одна минута его
жизни не отдана
в его полное распоряжение… А это, брат, ох, как тяжело, — не дай бог никому!..
После него осталась вдова, дети; ни до них, ни до него никому нет дела. Город за окнами шумел равнодушно и суетливо, и, казалось, устели он все улицы трупами, — он будет жить все тою же хлопотливою, сосредоточенною
в себе
жизнью, не отличая взглядом трупов от камней мостовой…
Это просто частичное проявление тех поражающих противоречий, которые, как корни дуба —
в почву, прочно и глубоко проникают
в самые основания нынешней
жизни.
И вот с каждым годом все больше обращаешься
в развалину-неврастеника; пропадает радость
жизни и любовь к ней; пропадает, еще страшнее, отзывчивость и способность горячо чувствовать.
А между тем видишь, что это есть еще
в душе: стоит хоть немного пожить человеческой
жизнью, — и душа возрождается, и кажется, что
в ней так много силы и любви.
В утреннем тумане передо мной тянулся громадный город; высокие здания, мрачные и тихие, теснились друг к другу, и каждое из них как будто глубоко ушло
в свою отдельную, угрюмую думу. Вот оно, это грозное чудовище! Оно требует от меня всех моих сил, всего здоровья,
жизни, — и
в то же время страшно, до чего ему нет дела до меня!.. И я должен ему покоряться, — ему, которое берет у меня все и взамен не дает ничего!
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, //
В домашней
жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной
жизни был рожден.
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке
жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди
в чертог ко мне златой!..
Но, шумом бала утомленный, // И утро
в полночь обратя, // Спокойно спит
в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра
жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то же, что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный,
в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду
в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный
жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Татьяна, милая Татьяна! // С тобой теперь я слезы лью; // Ты
в руки модного тирана // Уж отдала судьбу свою. // Погибнешь, милая; но прежде // Ты
в ослепительной надежде // Блаженство темное зовешь, // Ты негу
жизни узнаешь, // Ты пьешь волшебный яд желаний, // Тебя преследуют мечты: // Везде воображаешь ты // Приюты счастливых свиданий; // Везде, везде перед тобой // Твой искуситель роковой.