Неточные совпадения
Ужасно
было не только то, что существуют подобные муки;
еще ужаснее
было то, как легко они приобретаются, как мало гарантирован от них самый здоровый человек.
На эти страдания
было тяжело смотреть; но вначале
еще тяжелее
было то, что именно эти-то страдания и нужно
было изучать.
Было ли во мне какое-нибудь сладострастное чувство в то время, когда больная обнажалась на наших глазах?
Было, но очень мало: главное, что
было, — это страх его. Но потом, дома, воспоминание о происшедшем приняло тонкосладострастный оттенок, и я с тайным удовольствием думал о том, что впереди предстоит
еще много подобных случаев.
И я старался прочесть на ее красивом, почти
еще детском лице всю историю ее пребывания в нашей клинике, — как возмутилась она, когда впервые
была принуждена предстать перед всеми нагою, и как ей пришлось примириться с этим, потому что дома нет средств лечиться, и как постепенно она привыкла.
Здесь мы наталкиваемся на одно из тех противоречий, которые
еще так часто
будут встречаться нам впоследствии: существование медицинской школы — школы гуманнейшей из всех наук — немыслимо без попрания самой элементарной гуманности.
Но
еще долго и после этого, приступая к интубации, я далеко не
был уверен, удастся ли она мне.
Но нужно ли приводить
еще ссылки в доказательство истины, что, не имея опыта, нельзя стать опытным оператором? Где же тут выход? С точки зрения врача, можно
еще примириться с этим: «все равно, ничего не поделаешь». Но когда я воображаю себя пациентом, ложащимся под нож хирурга, делающего свою первую операцию, — я не могу удовлетвориться таким решением, я сознаю, что должен
быть другой выход во что бы то ни стало.
На следующий день больному стало хуже; он тупо смотрел на меня потускневшими глазами, кончик его носа посинел, пульс
был по-прежнему частый, и появились перебои. Отчего это все, — от наперстянки или несмотря на нее? У больного сердце
было слабое, и явления могли обусловливаться естественным процессом, с которым наперстянка
еще не успела справиться.
«Уже в 1864 году овариотомия
была повсюду признана вполне законной операцией, а
еще немного спустя она
была уже объявлена триумфом современной хирургии…»
— Мне мой доктор прописал от бессонницы новое средство… Самое новое! Ты его, должно
быть, и не знаешь
еще… Как его? Хло-ра-лоз… Не хлорал-гидрат, — он действует на сердце, — а этот совершенно безвредный: усовершенствованный хлорал-гидрат.
Так, у всех
еще в памяти опыты Петтенкофера и Эммериха, принявших внутрь чистые разводки холерных бацилл, причем соляная кислота желудка
была предварительно нейтрализована содою.
Суть действия большинства из этих средств для нас
еще крайне неясна, и показания к их употреблению наука устанавливает эмпирически, путем клинического наблюдения.
— Таким образом, милостивые государи, — продолжал профессор, — смерть больной, несомненно,
была вызвана нашею операциею; не
будь операции, больная, хотя и не без страданий, могла бы прожить
еще десятки лет… К сожалению, наша наука не всесильна. Такие несчастные случайности предвидеть очень трудно, и к ним всегда нужно
быть готовым. Для избежания подобной ошибки Шультце предлагает…
— Дня через два исследую ее
еще раз — может
быть, выяснится.
Прости меня за хандру, но нынче у меня
был домашний прием, и я
еще под свежим впечатлением этого бесплодного труда».
Еще не вполне доказано, но очень вероятно, что
суть ее действия заключается в упражнении и приучении сил организма к самостоятельной борьбе с врывающимися в него микробами и ядами.
Чего нет сегодня,
будет завтра; наука хранит в себе много непроявленной и ею же самою
еще не познанной силы; и мы вправе ждать, что наука будущего найдет
еще не один способ, которым она сумеет достигать того же, что в природе достигается естественным отбором, — но достигать путем полного согласования интересов неделимого и вида.
А может
быть, дело пойдет и
еще дальше.
Но ведь это
еще нужно доказать! Нужно доказать, что указанные жертвы мозгу действительно должны
были приноситься и, главное, должны приноситься и впредь. Если до сих пор мозг развивался,
поедая тело, то это
еще не значит, что иначе он и не может развиваться.
Он с особенным удовольствием, казалось, настаивал на том, что девичья стыдливость
есть только остаток варварства и что нет ничего естественнее, как то, чтоб
еще не старый мужчина ощупывал молодую обнаженную девушку.
А между тем, носи у женщины сама стыдливость другой характер, — и не
было бы этой дикой ломки и вызванной ею опустошенности. В Петербурге я
был однажды приглашен к заболевшей курсистке. Все симптомы говорили за брюшной тиф; селезенку
еще можно
было прощупать сквозь рубашку, но, чтоб увидеть розеолы, необходимо
было обнажить живот. Я на мгновение замялся, — мне до сих пор тяжело и неловко предъявлять такие требования.
Вот это вовсе
еще не значит, что и сама стыдливость
есть, действительно, лишь остаток варварства, как утверждает толстовский «знаменитый доктор».
Но это когда-то
еще будет.
Но в будущем
еще была опасность от последифтеритных параличей.
Я ответил, что покамест наверное ничего
еще нельзя сказать, что кризис
будет дней через пять-шесть. Для меня началось ужасное время. Мать и дочь не могли допустить и мысли, чтоб их мальчик умер; для его спасения они
были готовы на все. Мне приходилось посещать больного раза по три в день; это
было совершенно бесполезно, но они своею настойчивостью умели заставить меня.
Сестра стояла молча, и из ее глаз непроизвольно текли крупные слезы; гордая, она досадовала, что не может их удержать, и они капали
еще чаще. Ее большое горе
было опошлено и измельчено, таких, как она, — тысячи, и ничего в ее горе нет ни для кого ужасного… А она так ждала его совета, так надеялась!
Желание, конечно, вполне понятное; но ведь
было бы
еще лучше, если бы и само общество состояло сплошь из идеальных людей.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум,
еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Бывало, он
еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В самом деле, // Три дома на вечер зовут: // Там
будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде
поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет на бульвар, // И там гуляет на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Всего, что знал
еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный
был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что
было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — //
Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «
Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял
еще полураскрытый». // Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.