Неточные совпадения
« — В пятницу вечером я с офицерами пил. Об атеизме говорили и уж, разумеется, бога раскассировали. Рады, визжат. Один седой бурбон-капитан сидел-сидел, все
молчал, вдруг становится среди комнаты, и, знаете, громко так, как бы сам с собой: «Если бога нет,
то какой же я после этого капитан?» Взял фуражку, развел руками и вышел.
«Положение мое
тем более невыносимо, что тут нет никого виноватого», — пишет самоубийца в «Приговоре». Герой подполья видит для себя лишь один выход, — «
молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о
том, что даже и злиться, выходит, тебе не на кого, что предмета не находится».
— Кто бы ты ни был, но если ты есть, и если существует что-нибудь разумнее
того, что теперь совершается,
то дозволь ему быть и здесь. Если же ты мстишь мне за неразумное самоубийство мое — безобразием и нелепостью дальнейшего бытия,
то знай, что никогда и никакому мучению, какое бы ни постигло меня, не сравниться с
тем презрением, которое я буду
молча ощущать хотя бы в продолжение миллионов лет мученичества».
Инстинкт — это мы уже делаем выводы из Бергсона, — инстинкт немо вбуравливается всеми своими корнями в глубь жизни, целостно сливается с нею, охраняет нас, заставляет нас жить, не помнить о смерти, бороться за жизнь и ее продолжение, но при этом
молчит и невыявленным хранит в себе смысл
того, что делает.
И здесь нельзя возмущаться, нельзя никого обвинять в жестокости. Здесь можно только
молча преклонить голову перед праведностью высшего суда. Если человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в душе, если он робко проходит мимо величайших радостей, уготовленных ему жизнью,
то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках? Человек легкомысленно пошел против собственного своего существа, — и великий закон, светлый в самой своей жестокости, говорит...
И
тот, кто раньше обличал случайную кучку богачей туристов, примостившихся на балконе уродливого здания жизни, теперь всею силою своею бьет в самый фундамент здания, пишет «Воскресение», «не может
молчать» и на весь мир кричит, что в уродство и грязь превращена священная жизнь, что нельзя людям мириться с таким кощунством.
Когда б не страх, сковавший им уста,
То все они меня бы оправдали…
Так мыслят все, но пред тобой
молчат.
Все кругом золотисто зеленело, все широко и мягко волновалось и лоснилось под тихим дыханием теплого ветерка, все — деревья, кусты и травы; повсюду нескончаемыми звонкими струйками заливались жаворонки; чибисы то кричали, виясь над низменными лугами,
то молча перебегали по кочкам; красиво чернея в нежной зелени еще низких яровых хлебов, гуляли грачи; они пропадали во ржи, уже слегка побелевшей, лишь изредка выказывались их головы в дымчатых ее волнах.
Она опомнилась, но снова // Закрыла очи — и ни слова // Не говорит. Отец и мать // Ей сердце ищут успокоить, // Боязнь и горесть разогнать, // Тревогу смутных дум устроить… // Напрасно. Целые два дня, //
То молча плача, то стеня, // Мария не пила, не ела, // Шатаясь, бледная как тень, // Не зная сна. На третий день // Ее светлица опустела.
Неточные совпадения
Молчать! уж лучше слушайте, // К чему я речь веду: //
Тот Оболдуй, потешивший // Зверями государыню, // Был корень роду нашему, // А было
то, как сказано, // С залишком двести лет.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между
тем начать под рукой следствие, или же некоторое время
молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь,
то есть приступил к дознанию, и в
то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Слушая эти голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно
молчал на ее вопросы о
том, что с ним; но когда наконец она сама, робко улыбаясь, спросила: «Уж не что ли нибудь не понравилось тебе с Весловским?» его прорвало, и он высказал всё;
то, что он высказывал, оскорбляло его и потому еще больше его раздражало.
Когда затихшего наконец ребенка опустили в глубокую кроватку и няня, поправив подушку, отошла от него, Алексей Александрович встал и, с трудом ступая на цыпочки, подошел к ребенку. С минуту он
молчал и с
тем же унылым лицом смотрел на ребенка; но вдруг улыбка, двинув его волоса и кожу на лбу, выступила ему на лицо, и он так же тихо вышел из комнаты.
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти
молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не
то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.