Неточные совпадения
Этот вопрос задает Ставрогин Кириллову. Совсем такой же вопрос задает себе герой «Сна смешного человека». В
жизни приходится скрывать свою
тайную сущность, непрерывно носить маску. Но сладко человеку вдруг сбросить душную маску, сбросить покровы и раскрыться вовсю.
И не только в животных есть для Толстого эта
тайная, но близкая человеку
жизнь. Есть она и в растениях.
«Тополь знал, что умирает», «черемуха почуяла, что ей не жить». У Толстого это не поэтические образы, не вкладывание в неодушевленные предметы человеческих чувств, как делают баснописцы. Пусть не в тех формах, как человек, — но все же тополь и черемуха действительно знают что-то и чувствуют. Эту
тайную их
жизнь Толстой живо ощущает душою, и
жизнь эта роднит дерево с человеком.
Толстой рассказывает про Нехлюдова: «В это лето у тетушек он переживал то восторженное состояние, когда в первый раз юноша сам по себе познает всю красоту и важность
жизни и всю значительность дела, предоставленного в ней человеку… Мир божий представлялся ему
тайной, которую он радостно и восторженно старался разгадывать».
Светлою
тайною стоит мир божий и перед самим Толстым; радостно и восторженно он старается познать и разгадать эту
тайну. В чем ценность
жизни? В чем счастье? Для чего живет человек?
Сурова и огромно-серьезна живая
жизнь в своих строго-радостных
тайнах.
Смерть, в глазах Толстого, хранит в себе какую-то глубокую
тайну. Смерть серьезна и величава. Все, чего она коснется, становится тихо-строгим, прекрасным и значительным — странно-значительным в сравнении с
жизнью. В одной из своих статей Толстой пишет: «все покойники хороши». И в «Смерти Ивана Ильича» он рассказывает: «Как у всех мертвецов, лицо Ивана Ильича было красивее, главное, — значительнее, чем оно было у живого».
Тайными, неуловимыми для сознания путями душа его слита с общею
жизнью,
жизнь свою он ощущает как частицу этой единой
жизни.
«Тогда Нехлюдов был честный, самоотверженный юноша, готовый отдать себя на всякое доброе дело; теперь он был развращенный, утонченный эгоист, любящий только свое наслаждение. Тогда мир божий представлялся ему
тайной, которую он радостно и восторженно старался разгадывать, теперь в этой
жизни все было просто и ясно и определялось теми, условиями
жизни, в которых он находился… И вся эта страшная перемена совершилась с ним только оттого, что он перестал верить себе, а стал верить другим».
Князь Андрей входит в
жизнь. Портрет покойной жены, в котором он раньше читал горькое обвинение
жизни, теперь изменился. «Она уже не говорила мужу прежних страшных слов, она просто и весело с любопытством смотрела на него. И князь Андрей, заложив назад руки, долго ходил по комнате, то хмурясь, то улыбаясь, передумывая те неразумные, невыразимые словом,
тайные, как преступление, мысли, которые изменили всю его
жизнь».
Для Толстого в недрах
жизни нет никакого мрака, никаких чудищ и тарантулов. Есть только светлая
тайна, которую человек радостно и восторженно старается разгадывать. Не прочь от
жизни, а в
жизнь — в самую глубь ее, в самые недра! Не с далекого неба спускается бог на темную
жизнь. Сама
жизнь разверзается, и из ее светлых, таинственных глубин выходит бог. И он неотрывен от
жизни, потому что
жизнь и бог — это одно и то же. Бог есть
жизнь, и
жизнь есть бог.
Все подобные настроения ярко концентрируются в так называемом орфизме —
тайном учении, возникшем или, вероятнее, только вышедшем на поверхность эллинской
жизни в VI веке до Р. X., — как раз в то время, когда в Индии возникал буддизм.
Ярко вскрывает суть этой аполлоновской
тайны тот же Толстой в своей «Исповеди». Ослабевший
жизнью, смутившийся духом, он говорит о ней с отрицанием, но именно ею всегда и была жива душа самого Толстого.
От болезненной оптики — к здоровым понятиям и ценностям и, обратно, из полноты и самосознания богатой
жизни низводить свой взор в
тайную работу инстинкта декаданса, — в этом я особенно опытен».
Ты видишь, как приветливо над нами
Огнями звезд горят ночные небеса?
Не зеркало ль моим глазам твои глаза?
Не все ли это рвется и теснится
И в голову, и в сердце, милый друг,
И в
тайне вечной движется, стремится
Невидимо и видимо вокруг?
Пусть этим всем исполнится твой дух,
И если ощутишь ты в чувстве том глубоком
Блаженство, — о! тогда его ты назови
Как хочешь: пламенем любви,
Душою, счастьем,
жизнью, богом, —
Для этого названья нет:
Все — чувство. Имя — звук и дым…
«Вы можете перестать смеяться, молодые друзья мои, потому что вам больше нет нужды оставаться пессимистами. Можно смеяться, но нельзя жить смехом. И в смехе вовсе не нуждается искусство здешнего утешения. Строгая и радостная
тайна здешней
жизни много глубже и серьезнее, чем ваш смех».
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И
тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, // В домашней
жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной
жизни был рожден.
Меж ими всё рождало споры // И к размышлению влекло: // Племен минувших договоры, // Плоды наук, добро и зло, // И предрассудки вековые, // И гроба
тайны роковые, // Судьба и
жизнь в свою чреду, — // Всё подвергалось их суду. // Поэт в жару своих суждений // Читал, забывшись, между тем // Отрывки северных поэм, // И снисходительный Евгений, // Хоть их не много понимал, // Прилежно юноше внимал.
Что ж?
Тайну прелесть находила // И в самом ужасе она: // Так нас природа сотворила, // К противуречию склонна. // Настали святки. То-то радость! // Гадает ветреная младость, // Которой ничего не жаль, // Перед которой
жизни даль // Лежит светла, необозрима; // Гадает старость сквозь очки // У гробовой своей доски, // Всё потеряв невозвратимо; // И всё равно: надежда им // Лжет детским лепетом своим.
Он пел любовь, любви послушный, // И песнь его была ясна, // Как мысли девы простодушной, // Как сон младенца, как луна // В пустынях неба безмятежных, // Богиня
тайн и вздохов нежных; // Он пел разлуку и печаль, // И нечто, и туманну даль, // И романтические розы; // Он пел те дальные страны, // Где долго в лоно тишины // Лились его живые слезы; // Он пел поблеклый
жизни цвет // Без малого в осьмнадцать лет.
Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к тебе писать!» Потом говорено было о том, что есть
тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что
жизнь наша?